Таковы были лучшие, в самом точном смысле этого слова, годы моей жизни, и я ни на минуту не испытывал сожаления. Это было даже лучше, чем на войне. Йоссарян понял бы, что я имею в виду, говоря это.
Она, как и сказал Тимер, умерла через тридцать дней, слабо сопротивляясь болезни, не чувствуя особо сильных болей, что он и гарантировал, и я даже теперь ощутил себя его должником, когда снова встретил его в больнице, где он лечил Лю, и с удивлением узнал, что он сам лег на психиатрическое отделение, чтобы снять неослабевающий стресс, вызванный этой идиотской «теологией биологии», которую он сочинял и воздействие которой оказалось слишком сильным, чтобы он мог с ним справиться без посторонней помощи. Днем он продолжал работать, но по ночам спал там в своей палате. Его жена могла оставаться там вместе с ним, но предпочитала жить дома.
Тимер, человек серьезный, трудолюбивый и меланхоличный, тоже был старше меня и, как говорил о нем Йоссарян, стал жертвой собственной войны против рака. Теперь он проникся взглядом на мир, согласно которому живые раковые клетки и вымирающие сообщества являются проявлением одного и того же состояния. Он повсюду видел рак. То, что он видел в клетке, в большем масштабе он наблюдал и в целом организме, а воспроизведение того, что происходило в одном человеке, он находил в целых группах людей. Он придерживался странного убеждения — убеждения, по его мнению, столь же здорового и живучего, как и типичная опухоль из того вида, на котором он специализировался; убеждение это состояло в том, что все пагубные крайности, которые множились на его глазах, неумолимо проникая во все поры общества, были таким же нормальным и неизбежным для нашего образа жизни явлением, как и известные ему вредные клетки в фауне и флоре.
Деннис Тимер мог, согласно своему излюбленному шутливо-пессимистическому парадоксу, взглянув на цивилизацию, увидеть мир как микрокосм клетки.
— У этих раковых клеток есть еще две любопытные особенности, о которых вам, вероятно, будет интересно узнать. В лабораторных условиях они живут вечно. И у них нет саморегулирования.
— Гм-м-м-м-м, — сказал Йоссарян. — Скажите-ка мне, Тимер, раковая клетка живет так же долго, как и здоровая клетка?
— Раковая клетка и есть здоровая клетка, — таков был ответ, расстроивший всех нас, — если за критерии здоровья брать силу, рост, подвижность и способность к экспансии.
— А она живет так же долго, как и нормальная клетка?
— Раковая клетка и есть нормальная клетка, — последовал обескураживающий ответ, — если брать ее как таковую. Почему вы считаете, что биологически она должна себя вести как-то иначе? Они могут жить вечно…
— Вечно?
— В лабораторных условиях, в отличие от других наших клеток. Они неутомимо размножаются. Что же здесь нездорового? Они мигрируют, колонизуют и расширяют среду своего обитания. Разве не разумно предположить, что, с точки зрения биологии, в живом мире могут существовать клетки более агрессивные, чем все остальные?
— Гм-м-м-м-м-м.
— А биология всегда делает то, что и должна делать. Она не знает, почему, и ей все равно. У нее нет выбора. В отличие от нас, она не ищет причин.
— Вы оперируете очень крупными концепциями, — двусмысленно сказал я ему.
— Я хочу, чтобы он прекратил это, — сказала его жена.
— Это доставляет мне удовольствие, — сказал Тимер и изобразил на лице нечто, похожее на улыбку. — Радиация, хирургия и химиотерапия — это моя работа. Но погружает меня в депрессию не эта работа. В депрессию меня погружает депрессия.
— Я хочу, чтобы он вернулся домой.
Он был польщен тем, что его коллега по медицине — психиатры — воспринимают его серьезно: они сочли его сумасшедшим, но решили, что это не относится к делу.
Встреча с Йоссаряном вызвала к жизни поток дорогих для меня воспоминаний о войне, пусть это и были воспоминания о горестных событиях, ужасных и отталкивающих, как, например, о раненом Сноудене, умиравшем от холода, и о Йоссаряне, оцепенело блюющем себе на колени. И о том, как я вырубаюсь каждый раз, приходя в себя и видя, что происходит еще что-то такое, на что я не в силах смотреть: Йоссарян заталкивает окровавленную плоть Сноудена назад в рану на ноге, режет бинты, его рвет, он, чтобы согреть Сноудена, укрывает его перламутровой тканью парашюта, словно укутывает похожим на саван одеялом. Потом эта вынужденная посадка с Орром и отсутствующие баллончики с двуокисью углерода, пошедшие на лимонад к мороженому, который Милоу давал офицерам каждый день, а нам, рядовым, только по воскресеньям. Во время расследования этого дела вполне резонно выяснилось, что можно иметь либо спасательные жилеты, либо лимонад, но не то и другое вместе. Вопрос решили в пользу лимонада, потому что тех, кому нравился лимонад, было больше, чем тех, кому когда-нибудь мог понадобиться спасательный жилет. Была у меня и та аварийная посадка с Заморышем Джо. Ему дали медаль за то, что он привел назад самолет и угробил его без всякой необходимости. А еще медалью наградили Йоссаряна, за второй заход на мост у Феррары, когда Макуотт за штурвалом напевал: «Как я рад, как я рад, мы попали прямо в ад». Йоссарян, видя, как дергается перекрестье в его прицеле, и зная, что промахнется, не стал попусту тратить свои бомбы. Тогда только у самолетов нашего звена оставались шансы поразить цель, и весь зенитный огонь должен был обрушиться на нас.
— Пожалуй, нам нужно зайти еще раз, а? — услышал я голос Макуотта по интеркому, когда мост остался целым.
— Пожалуй, да, — ответил Йоссарян.
— Заходим?
— Давай.
— Как я рад, как я рад, — запел Макуотт, — мы попали прямо в ад.
И мы сделали еще один заход, и разбомбили мост, и увидели, как в соседнем самолете убили Крафта, который в Штатах был у нас вторым пилотом. А потом, конечно, и Малыш Сэмпсон, его разрубило на куски самолетом Макуотта, когда он валял дурака недалеко от берега на заякоренном плотике. И «Как я рад, как я рад, мы попали прямо в ад», — раздался голос Макуотта в диспетчерской, а потом он сделал неторопливый вираж и направил самолет в гору. И конечно, неизменно Хоуи Сноуден, замерзающий и истекающий кровью всего в нескольких футах от меня, закричавший вдруг: «Мне больно!», а кровь у него все лилась.
И тогда я увидел, что он страдает. До тех пор я не знал, что существует боль. И я увидел смерть. И после этого задания перед каждым следующим я молился Богу, хотя и не верил в него и в молитвы тоже не верил.
Дома никто никогда не проявлял особого интереса к этой войне, к моей войне, кроме Майкла, который через пару минут уже отвлекался на что-нибудь другое. Для девочек это были просто небылицы и истории про путешествия. Майкл внимательно слушал минуту-другую, а потом срывался на вопросы более личные. Как хвостовой стрелок я сидел лицом назад, скорчившись на коленях или устроившись на сиденье, вроде велосипедного. И Майкл, как он тут же признавался, прекрасно себе это представлял, потому что у него был велосипед с сиденьем и он ездил на нем на пляж, чтобы смотреть на волны и купающихся, а если я сидел задом наперед, то палить я мог только взад или вперед тоже? Майкл, это вовсе не смешно, заворчали девочки. Он ухмыльнулся, делая вид, что шутит. Нет, отвечал я, я мог палить только назад, а вот башенный стрелок, тот же Билл Найт, например, мог засадить из своего пулемета куда угодно. «Ну, это я тоже умею, — сказал Майкл, — так могу засадить — ой-ой-ой. Как зима кончается, мы все раздеваемся и начинаем засаживать… битой куда надо, да?» Девочки всплеснули руками. Гленда тоже. Мне не казалось, что Майкл нарочно корчит из себя клоуна, хотя он с готовностью и делал вид, что так оно и есть, когда его в этом обличали. Мы называли его Шерлок Холмс, потому что он обращал внимание на детали и звуки, которых остальные из нас не замечали; и эту роль он тоже играл с такой же преувеличенной комической театральностью. Он плохо понимал пословицы — я даже представить себе не мог, что такое бывает. Ему было ясно выражение «штопай дыру, пока невелика», но он никак не мог понять, что оно имеет отношение не только к штопанью дыр. Он был совершенно ошарашен, когда Гленда как-то раз, давая ему совет по какому-то поводу, сказала, что, прежде чем отрезать, нужно семь раз отмерить; он сказал, что у него и в мыслях не было что-нибудь резать. Как и его мать в детстве, он всех слушался. Если его просили, он помогал мыть посуду. Когда школьные дружки посоветовали ему попробовать наркотики, он попробовал. Когда мы потребовали, чтобы он прекратил это делать, он прекратил. А когда его убедили заняться этим снова, он снова занялся. У него не было близких друзей, хотя он, казалось, самым трогательным образом хотел обзавестись ими. Когда ему исполнилось пятнадцать, мы уже знали, что закончить колледж он не сможет. Мы про себя прикидывали, какую бы найти ему работу из тех, что не предполагает тесного общения с другими людьми — лесник, ночной сторож, смотритель маяка, но все это были лишь шутки из разряда самого черного юмора и казавшиеся невероятными прогнозами. Когда ему исполнилось девятнадцать, мы начали гадать — что же нам с ним делать. Решение за нас принял сам Майкл. Первой его нашла Гленда, когда с корзинкой стиранного белья вышла на крылечко. Во дворике дома, который мы снимали на Файр-Айленд, было одно-единственное дерево — приземистая сосна, шотландская, как нам сказали, — и он на ней и повесился.