— Ты смотри, не зажигалка, — меланхолично замечает
Динка.
— Не зажигалка, точно, — так же меланхолично
подтверждаю я, не в силах отлепиться от Динкиного затылка. Короткий подшерсток
набивается мне в рот, и нет ничего вкуснее этого подшерстка, так бы сожрала его
весь, так бы и сожрала.
— Суки! — не унимается Ленчик. — Что же вы
сделали, суки?!.. А-а…
Из Ленчикова плеча хлещет кровь — не такая, как у Ангела. Та
была темной и бесповоротной, а в светло-алой крови Ленчика еще теплится
надежда: переведем все в шутку, переведем, а?..
Поздно, Ленчик.
Слишком поздно. Ты можешь зажимать плечо пальцами сколько
угодно — все равно: поздно.
— Суки… Дряни…
— Заткнись, — просительным тоном говорит
Динка. — Заткнись, плизз…
Ленчик и рад бы помолчать, но ничего не получается: скорее
всего, у него болит простреленное Динкой плечо. Наверное, это и вправду больно,
думаю я, не испытывая, впрочем, никаких сожалений по поводу Ленчика.
Так тебе и надо, mio costoso, так тебе и надо!
Некоторое время он еще воет, потом сбрасывает обороты и
начинает просто подвывать, а потом переходит на хрип, идущий не от закушенных
губ даже, нет. Идущий от глаз, от ноздрей, от покрытых испариной висков. На
щеки Ленчика вскарабкивается синева, борода забивается в подбородок, как крыса
в выгребную яму, — еще никогда я не видела его таким.
Никогда.
Но и он никогда не видел нас такими.
Никогда.
— Вы… — Он смотрит на нас широко открытыми,
остекленевшими от боли и недоверчивого ужаса глазами. — Вы сумасшедшие…
Сумасшедшие.
— Ну да, — говорит Динка. — Сумасшедшие.
Никто ничего не заподозрит… Мы же — сумасшедшие. Правда, Рысенок?
— Точно. — Я не отказываю себе в удовольствии
ухватить губами ласковый ветерок Динкиных волос. — Точно. Нас все достало,
мы сломались и сошли с ума.
— Мы перестали быть популярными, сломались и сошли с
ума. Ты ведь этого хотел, Ленчик… Ты сам это придумал…
— Сумасшедшие, сумасшедшие… — Он не может остановиться.
Так же, как не может остановиться кровь, которая сочится из его плеча.
— Лучше бы тебе помолчать, — миролюбиво советует
Динка. И задирает подбородок вверх. И мои губы плавно перемещаются с ее затылка
на макушку. — Забери у него рюкзак, Рысенок.
Покидать Динкину макушку мне почему-то не очень хочется, но
я подчиняюсь. Я обхожу стол и в нерешительности останавливаюсь перед Ленчиком.
Ленчик вблизи вовсе не кажется таким уж сломленным и безопасным. И за рюкзак он
держится так, что мама не горюй.
— Забери у него рюкзак…
Ленчик и рад бы залепить мне пощечину, ткнуть в зубы
здоровым кулаком, шугануть меня, сорвать на мне зло и боль, но Динка и не
думает опускать пистолет.
И он подчиняется.
Я вынимаю рюкзак из его слабеющих рук, и на секунду наши
пальцы соприкасаются — мои, холодные и равнодушные, и его, горячие и
просительные: «Что же ты делаешь, Рысенок, что? Разве не я сделал тебя
знаменитой? Разве не благодаря мне вы взлетели во все чарты? Разве не с моей
помощью вы стали звездами?.. Разве не я прошибал лбом глухую стену
целомудренного, как дочь ортодоксального еврея, телевидения — только лишь для
того, чтобы две скандальные нимфетки-лесби нагло сосались друг с другом по всем
федеральным каналам… Разве не я фаршировал твой череп интеллектом, взятым
напрокат у энциклопедических словарей, справочников и кроссвордов? Разве не я?
Разве?… Не предавай меня, Рысенок, не предавай… Не предавай хотя бы ты…»
Но я глуха к безмолвным мольбам Ленчика. Я — его достойное
продолжение.
И Ленчик затравленно расстается с рюкзаком; рюкзаком,
набитым парой квартир, бескрылой виллой в Ческе-Будейовице и скромным
автопарком в количестве трех престижных иномарок. О другом, нажитом непосильным
трудом добре мне неизвестно ровным счетом ничего; хотя оно наверняка есть:
Ленчик умеет зарабатывать деньги. Ленчик сам снимал все наши клипы, экономя на
всем и всех подставляя, минималистический экспрессионизм — вот как это
называется. Ленчико-вы стратегия и тактика были преподнесены нам обдолбавшейся
Виксан как циничная мудрость шоу-бизнеса: раскрутить несколько светлых
полунищих голов на идеи, а потом выпроводить на пинках, не заплатив ни копейки.
А идеи присвоить себе.
И присвоить себе нас самих, тупорылых овец, черную и белую,
да так, чтобы самому решать — сошли мы с ума или нет.
Не стоит так волноваться, Ленчик! Мы сошли с ума и без твоей
помощи…
Я отступаю от Ленчика, победоносно сжав трофей, я
возвращаюсь под сень Динкиных волос — целая и невредимая, с непопорченной
шкурой, с торжествующей улыбкой на лице; рейд в тыл противника удался, вот
только что теперь делать с самим противником?..
— Поднимайся, — командует Динка Ленчику.
— Это еще зачем?! — шепчет Ленчик исказившимся
бледным ртом.
— Затем. Поднимайся. Я ведь могу взять правее…
Взять правее — это значит упереться прямо в сердце. Или его
больше нет на месте, трусливого, склизкого Ленчикова сердца — и оно упало на
такое же склизкое дно желудка? Или — еще ниже?..
— Поднимайся. — Динка непреклонна.
И Ленчик с трудом поднимается: любое движение причиняет ему
боль, любое отсутствие движения — боль не меньшую.
— Выходи.
— Куда это? Вы что задумали?..
— Выходи…
Мы эскортируем Ленчика к кладовке и запираем его там,
несчастного и притихшего. Последнее, что я вижу, — джинсы, мешком
свисающие со сморщенной от страха задницы всесильного продюсера Леонида
Павловского. Так тебе и надо, Ленчик, так тебе и надо!..
* * *
…В рюкзаке оказывается не так уж много барахла: три пары
носков, джинсы, две футболки, рубаха, несессер, набор для бритья; упаковка
презервативов, которая вкупе с провокационно-пляжными шортами без карманов
вызывает у Динки приступ гомерического хохота; пухлая записная книжка,
ежедневник, тисненый золотом…
И папка.
Из папки Динка торжественно извлекает кипу отпечатанных на
принтере листов. Первый лист впечатляет нас настолько, что некоторое время мы
молчим, не в силах перевернуть его. Отложить в сторону. Надпись на листе
набранная слезливо-романтическим шрифтом Times New Roman, гласит:
«ТАИС: история славы и отчаяния».
Это похоже на рукопись книги. Черт, это и есть книга —
возможно, та самая, о которой Ленчик упоминал в своем письме к Ангелу: «Сегодня
я ее закончил, поставил последнюю точку…» «История славы и отчаяния» звучит как
эпитафия, выбитая на могильной плите.
История «Таис» закончена.