Они нашли Никиту-младшего минут через десять. Так, во всяком
случае, утверждал толстяк, который давал показания милиции, приехавшей
одновременно со «скорой». Для самого Никиты время остановилось и перестало
существовать. Нет, метастазы времени, его короткие сполохи все еще давали о
себе знать, когда он пытался вдохнуть жизнь в посиневшие губы сына, когда,
положив его невесомое тело на колено, все жал и жал на узенькую детскую спину.
Чуда не произошло — только песок и вода, выходящая из легких. Только песок и
вода-Никита почти не помнил похорон. Зато хорошо запомнил Ингу — в тот вечер,
когда они впервые остались одни, без Никиты-младшего. Без живого
Никиты-младшего, без мертвого Никиты-младшего. В тот вечер и во все
последующие. До этого он, как мог, пытался поддержать жену, Инга тоже цеплялась
за него — чтобы не сойти с ума в водовороте последнего ритуального кошмара.
«Нужно перетерпеть, нужно перетерпеть, милый», — бессвязно шептала она
Никите даже на кладбище. Она была единственной, кто не плакал, — и это не
выглядело кощунственным: горе было слишком велико, чтобы пытаться умилостивить
его, заглушить слезами.
До девятого дня Инга была спокойна, удивительно спокойна —
так спокойна, что Никита несколько раз снимал телефонную трубку, чтобы
позвонить в психушку. Она почти не выходила из детской, а если и выходила, то
только для того, чтобы заглянуть в шкаф, под кровать и за портьеры в спальне —
излюбленные места Никиты-младшего в их до одури беспорядочной семейной игре в
прятки… Кого она искала? Никиту-младшего, себя саму, безвозвратно утерянное
счастье последних шести лет? «Forse che si, forse che no».
Нужно перетерпеть, нужно перетерпеть, милый…
Все эти девять дней она была нежна с Никитой — рассеянно,
потусторонне нежна. Такой нежности не было даже в их медовый месяц в Мантуе.
Впрочем, о нежности говорить тогда не приходилось — страсть, дикая,
необузданная, страсть — вот что там было. И Никита-младший родился смуглым, с
длинными черными прядками на темени, с неровными, как будто подпаленными
ресницами, — он был выжжен этой страстью. Он родился от огня, а умер — от
воды…
Все кончилось на десятый день. Инга нашла. Но не сына,
спрятавшегося в спальне, нет. Она нашла то, чего не искала, не хотела найти ни
при каких обстоятельствах, — она нашла правду о том, что Никиты-младшего
больше не будет. Никогда. Роботы-трансформеры, книжки, фотки, пожухлые
видеопленки с дня рождения будут, а его — не будет. Правда слишком долго стояла
за портьерой, лежала под кроватью, сгибалась в три погибели в шкафу — и ей
надоело хорониться! Она выползла из своих многочисленных укрытий и коснулась
нежных тонких волос Инги шершавой безжалостной ладонью, а потом, примерившись,
ударила наотмашь: Никиты-младшего не будет никогда.
Никита не видел, как это произошло: он сидел на кухне и
вливал в себя водку. С тем же успехом можно было пить спирт, мазут,
дистиллированную воду — никакого эффекта. Инга вошла как раз в недолгом
перерыве между двумя очередными стопками, прикрыла за собой дверь и тяжело
облокотилась на нее.
— Ты убил моего сына, — безразличным треснувшим
голосом сказала она.
Это была вторая правда, открывшаяся Инге вслед за первой.
— Ты убил моего сына. Гореть тебе в аду.
Никита даже не нашелся, что ответить. Да и что было
отвечать? «Ты права»? «Ты сошла с ума»? «Побойся Бога»? «Нужно перетерпеть,
милая»?…
— Инга… — пролепетал Никита. Но так ничего и не сказал.
— Я обещаю тебе ад. Ты слышишь? Обещаю…
И она сдержала слово. Его неистовая жена. Она не ушла от
Никиты, потому что уйти от Никиты — означало увести ад с собой. И больше не
видеть, как мучается невинный убийца невинного сына. А ей нужно было видеть,
нужно! Дважды Никита пытался покончить с собой — и дважды Инга спасала его: от
петли и от жалкой кучки бритвенных лезвий. В последний раз она успела как раз
вовремя — Никита всего лишь дважды полоснул себя по венам, на большее не
хватило времени: она вынесла дверь в ванную — и откуда только силы взялись?…
— Ты не отделаешься так легко, — сказала Инга,
зажимая губами хлещущую с запястий кровь. — Не отделаешься. Ты будешь
жить. Смерть не для тебя, слышишь!…
И Никита смирился. Смерть не для него. Смерть — рай, а он
приговорен к аду. И его светловолосый палач всегда будет рядом с ним. Они оба
состарятся в этом аду, а Никита-младший так и останется шестилетним мальчишкой,
который больше всего боялся оказаться слабаком.
После смерти Никиты-младшего они ни разу не были близки. Они
даже спали в разных комнатах: Инга — в детской, а Никита — в их когда-то общей
спальне. Но оставаться там тоже было невыносимо: спальня была пропитана их
ласками, их безумными ночами, ее приглушенными (чтобы не разбудить сына)
стонами и его шепотом: «Ты нимфоманка, девочка, нимфоманка… Боже мой, я женат
на нимфоманке…» За годы супружества — до самой смерти Никиты-младшего — их
страсть не потускнела, скорее наоборот — что только не приходило им в голову! А
слабо заняться любовью в подсобке мебельного магазина, куда они завернули,
чтобы выбрать стол для Никиты-младшего? Не слабо, не слабо… А слабо заняться
любовью в лифте — в доме Никитиного приятеля Левитаса, к которому они были
приглашены на день рождения? Не слабо, не слабо, совсем не слабо, даром что
шампанское разбито, цветы помяты и от макияжа ничего не осталось — как же ты
хороша… Как же ты хороша, девочка моя… А невинные шалости на последнем ряду с
гарниром из затрапезного американского кинца — в «Баррикаде» или «Колизее»!
Инга предпочитала «Колизей» — кресла в «Колизее» ей нравились больше. Она
обожала целоваться на эскалаторе в метро — и они иногда, оставив
Никиту-младшего с приходящей няней, посвящали метрошке целые вечера Смешно,
ведь у Никиты уже давно была машина — «жигуленок» девятой модели. Конечно же,
они проделывали это и в машине, как проделывали это везде, но с «целоваться на
эскалаторе» ничто не могло сравниться. Целоваться на эскалаторе, залезать друг
другу под одежду в переполненном вагоне — и чем больше одежды, тем лучше, тем
дольше и упоительнее один и тот же, но всегда новый путь к телу… К напряженным
соскам, к взмокшей спине, к колом вставшему паху. В этот момент шальные глаза
Инги меняли цвет — Никита даже не мог подобрать определения этому цвету, пока —
совершенно случайно — не нашел его: цвет крылышек ночной бабочки, утонувшей в
бокале с коньяком…
Дерьмо, дерьмо, дерьмо…
Больше он ни разу не видел у нее таких глаз, и «утонуть» —
тоже стало словом-табу. Самым страшным словом, возглавлявшим список всех
страшных слов.
Он не смог оставаться в спальне и перебрался на кухню, на
маленький вытертый топчан. Детская была за стеной, слишком тонкой, чтобы скрыть
от Никиты беззвучные рыдания жены: так они оба и тлели в этом своем ледяном аду
через стенку, порознь — и все равно вместе, порознь — и вместе. И ни разу он не
переступил порог детской — не под страхом смерти, а под страхом жизни, которая
хуже смерти. Инга охраняла детскую, как львица охраняет свое логово. Лишь
однажды, вусмерть напившись (только спустя три месяца он заново научился
хмелеть от алкоголя), Никита попытался войти. Она легко справилась с ним,
пьяным и жалким, отбросив к противоположной стене коридора. Он с готовностью
упал и с готовностью стукнулся затылком о стенку.