— Больше жизни, твари живородящие! Больше жизни! —
весело скалился он. — Вы же юные влюбленные девчонки, а не зомби со
стажем. Зритель должен вам верить! И сочувствовать. Запретная любовь всегда
вызывает сочувствие!…
— Да какая же она запретная? — хмуро скалилась
Динка. — Мы чуть перед объективом не трахаемся, а ты говоришь — запретная…
С некоторых пор мы с Ленчиком были на «ты». Я — чуть раньше,
из благодарности за «Рысенка»; до этого я была в лучшем случае Ренаткой, а в
худшем — «шлюхой и прошмандовкой», как говорил мой папахен в минуты
просветления. Динка — чуть позже, в отместку за «сучку» и «тварь живородящую».
С Алексом и Виксаном все обстояло еще проще, «ты» приклеилось к их бледным
физиономиям сразу и навсегда. И только с гением-шизофреником Лешей Лепко мы
были на «вы» и шепотом.
Он и вправду оказался гениальным композитором.
Тогда, в «Питбуле», мы выбросили в притихшую толпу
самострелов-папиков самый первый его хит на слова Виксана; он так и назывался —
«Запретная любовь». Запретная любовь, короткие юбки, мокрые блузки, белые
носочки…
И — поцелуй. В финале, на последних тактах.
Как я дожила до этих последних так-тов, я не помнила в упор.
Зато навсегда запомнила другое: Динка нужна мне. Нужна до безумия, до обморока.
В жизни я не очень-то любила ее, наглую и самоуверенную, капризную, вздорную,
ленивую, обожающую чипсы, которые я терпеть не могла… Иногда мне казалось, что
проще поладить с нильским крокодилом и стаей пираний, чем с чертовой Динкой. Но
теперь, на сцене…
На сцене Динка оказалась моей единственной опорой. Моим
ангелом-хранителем в тяжелых ботинках. Должно быть, она боялась сцены гораздо
меньше, чем я. То есть она не боялась ее в принципе, она вообще ничего не
боялась, кроме Ленчиковых, покрытых известью зрачков. Это я, я была забитой
Тельмой. А она — отчаянной Луизой. Я не свалилась только потому, что каждой
клеткой кожи чувствовала ее дыхание. Оно обволакивало меня, оберегало и
подталкивало вперед.
Так я и продержалась до самого финала песни — только на
Динкином дыхании, усиленном микрофоном, на Динкиных руках, которые время от
времени касались моих (удачная сценическая разработка Ленчика и Виксана).
А в самом финале… В самом финале, когда дыхание чуть
сбилось, а руки чуть подустали, — в самом финале я сама потянулась к ее
губам, вот черт… Я сама! Ее темно-вишневые губы перестали быть склепом, не
нужно было больше протирать пыль с надгробий, менять засохшие цветы и гонять
ящериц. Ее темно-вишневые губы стали простынями в розовых лепестках, на которые
опустилось, рухнуло, упало мое уставшее, дрожащее тело. И… Они больше не были
надменными, ее губы. И я простила им все — и нелюбовь ко мне, и любовь к
чипсам, и ее дурацкое «тренируйся на кошках»… Я простила ей все… Я прощала ей
все заранее, даже то, чего она не совершала, но могла совершить… И сумасшедшую
идею убийства Ленчика — я простила ей уже тогда…
И только рев обезумевших папиков заставил меня отпрянуть от
Динкиных губ. С сожалением отпрянуть. Зал содрогнулся от аплодисментов, воплей,
свиста — и они вспугнули нас, как птиц, заставили броситься к силкам кулис. Там
нас уже ждали Ленчик, Алекс и Виксан: Алекс и Виксан — смертельно-бледные, с
бескровными губами. А Ленчик…
Ленчик торжествовал.
Теперь я видела только его лицо; оно, казалось, увеличилось
в размерах, заняло все пространство: монументальный нос, монументальный,
высеченный из скалы подбородок; просторный безмятежный лоб и глаза. Гашеная
известь глаз зашипела и растаяла, выпустив на поверхность застенчивую, мутную
голубизну. Ленчик притянул нас к себе и крепко обнял:
— Да! Вы сделали это! Да!.. Ну, что я говорил?!
К нам потянулись Алекс и Виксан. Поцеловать, приложиться,
засвидетельствовать почтение. И мы, маленькие сучки, соплячки, твари
живородящие, которые только что примерили на себя дерюгу первой славы — мы
снисходительно позволили им приблизиться.
Теперь они были никем, Алекс и Виксан. И даже Ленчик, если
разобраться. Теперь никто и не вспомнит о них, теперь они всегда, всегда будут
в тени наших с Динкой тяжелых ботинок!… Теперь они были никем, а мы были всем.
Если у меня на секунду и возникло сомнение в этом, его сразу
же смели рев, свист и аплодисменты папиков. Папики были покорены сразу и
навсегда, две нимфетки-лесби прищемили им хвосты на раз-два; и пистолетные
дула, и ножи-серборезы — тоже прищемили.
Динка взяла меня за руку и отвела в сторонку, к каким-то
картонным ящикам. Она усадила меня, а потом опустилась на ящик сама: рядом,
близко, касаясь меня всем телом. И крепко сжала мне руку, и уткнулась губами
мне в волосы.
— Неужели это мы? — спросили Динкины губы у моих
волос.
— Мы…
— Мы — «Таис»… Ты веришь в это, Ренатка?
— Верю, — сказала я и закрыла глаза.
…Папики унялись только тогда, когда мы снова выскочили на
сцену и снова прогнали свою «Запретную любовь», а потом — еще один,
необкатанный шедевр Лешика с Виксаном: «Игла». И — «Твои глаза» на закуску.
После «Твоих глаз» питбульевское отребье снова потребовало
«Запретную любовь». И я знала, почему именно «Запретную любовь» — из-за
запретного, темно-вишневого поцелуя в финале. Я и сама ждала этого поцелуя,
Господи, как же я его ждала!..
А за кулисами нас ждал Ленчик. С новым руководством к
действию.
— Обо всем — потом, — обессиленным севшим голосом
сказал он. — А сейчас — линяем отсюда. А то они вас в клочья порвут. Или
еще чего-нибудь похлеще… Серьезная публика. Тут ко мне уже делегация
наведывалась…
— С непристойными предложениями? — снисходительно
улыбнулась Динка.
— Да нет… Вполне пристойными. И даже денежными… После
поговорим. Вы молодцы, девчонки! Просто молодцы!…
* * *
…Мы покинули «Питбуль» через служебный вход, сопровождаемые
по-японски почтительно кланявшимся хозяином. И его секьюрити. Секьюрити, три
здоровенных, растерянно улыбающихся бугая попросили у нас автографы, первые
автографы в жизни. Мы оставили их: два — на манжете белых рубах, и еще один —
на гладковыбритой щеке. Сколько же потом у нас было за два года — и щек, и
манжет, и плакатов, и постеров, и сигаретных пачек, и блокнотов, и ладоней, и
плечей, и животов, и ковбойских шляп, и бейсболок, и лбов, и фотографий… И
сколько у нас было служебных входов и черных выходов, надписей в подъездах и
надписей в лифтах, афиш и растяжек над центральными проспектами… И цветов, и
писем, и безумных телефонных звонков, и самоубийств… Сколько же было всего,
сколько…
* * *
«ИМЕНА»: Говорят, вы вместе живете… Соответствует ли это
действительности? Или это всего лишь досужие домыслы репортеров?
РЕНАТА: Вы же знаете наш принцип: «privacy»
[4]
— железобетонно"…