Ленчик.
Конечно же, Ленчик.
Ленчик что-то бегло пробубнил на испанском и отрубился. И
оставил меня в растерянности. Я не знала, я просто не знала, что делать с этим
звонком. Но каким-то чутьем, намертво присосавшимся к позвоночному столбу,
поняла: звонок и есть самое важное. Важнее всех кредиток, всех сложенных
вчетверо бумаг, важнее фотографии «8 августа. Мы в гостях у Пабло», важнее
пистолета и обоймы к нему…
Если бы здесь была Динка! Если бы здесь была Динка с ее
бесхитростной способностью к языкам, которая вливалась в нее вместе со спермой
всех любовников!.. Если бы здесь была Динка — звонок Ленчика удалось бы сразу
же приручить. Раскусить, раскокать, раскроить ему башку.
Но Динки не было.
Была я, совершеннейшая тупица, попка с
псевдоинтеллектуальным списком между ног, которой не поможет и шикарное «Пошли
к черту».
На тринадцати языках.
Я бегло повторила его на фарси, китайском, албанском,
немецком, португальском, чешском, польском, на диалекте Бретани галло, на
диалекте бакве — омелокве, на сербском, хорватском и греческом… И только перед
последним, алгонкинским «Пошли к черту», меня посетила мысль, показавшаяся
здравой: мне нужно записать все то, что прокрякал Ленчик автоответчику Ангела.
Записать максимально точно, и гражданский долг овцы будет выполнен. И даже
перевыполнен. И пусть потом Динка разбирается: все, что могла, я сделала.
На стеллаже Ангела нашлась и ручка (иначе и быть не могло,
на этом чертовом стеллаже при желании можно было найти все, что угодно, включая
раннемезозойские отложения трилобитов, слепок челюсти покойного Робеспьера и
исподнее покойного Мартина Лютера Кинга). А в качестве блокнота я использовала
обратную сторону листков «скорее всего договора». И через полчаса непрерывного
прослушивания стенограмма Ленчикова сообщения, старательно записанная русскими
буквами, была готова. А еще через две минуты я покинула квартиру Ангела.
А еще через десять, в самом конце Риеры Альты, я обнаружила
у себя на пальце дешевенькое кольцо, которое машинально прихватила. И забыла
снять, вот хрень. Случайно ли?.. Вот вопрос…
* * *
— …И ты предлагаешь, чтобы я это перевела? — зло
спросила у меня Динка. — Муть, которую ты настрочила? Могу тебя
обрадовать: переводу это не подлежит.
Вот уже полчаса мы сидели в саду, на излюбленном Динкином
месте — под оливковым деревцем у собачьей площадки. Я смотрела на Динкины
колени, слегка припорошенные сухой пылью; Динкины острые колени, так хорошо
изученные мной за два года. Я смотрела на Динкины колени и чувствовала себя
полным ничтожеством. Самое время застрелиться из пистолета, унесенного с Риеры
Альты.
— Но, может быть… Может быть, есть какой-то выход, а?
— Никакого. Я ничего не понимаю. Господи, мне самой
нужно было поехать туда.
— Что ж не поехала? — Я все-таки нашла в себе силы
огрызнуться.
— Ладно… Давай попробуем так. Читай мне эту галиматью
вслух… Попытаемся разобраться еще раз…
Динка прикрыла глаза, задрала подбородок вверх и уперлась
ладонями в колени. Теперь она больше всего напомнила медитирующего
мальчика-будду, который не знает еще, что он — Будда. Странные, неясные и
мучительные, как заноза в пятке, мысли о Динке давно преследовали меня. А
здесь, в запущенном испанском саду, предоставленные сами себе, они становились
просто невыносимыми. Я по-прежнему тихо ненавидела ее — за взбалмошный нрав, за
похотливую всеядность, за разнузданный жертвенный пах, готовый принять в себя
каких угодно паломников… Но еще больше — за ее громкую, демонстративную
ненависть ко мне. И еще… Еще…
За рабскую от нее зависимость. Эта зависимость была иной,
чем светлая, ничем не замутненная зависимость от бестиария. При всей
необузданности его персонажей я научилась кормить их с руки, я приручила их:
даже мантикора подчинилась мне, дружелюбно оскалив три ряда окровавленных зубов
и выплюнув по этому знаменательному случаю ошметки чьей-то средневековой руки…
Даже мантикора, не говоря уже об обитателях побезобиднее. Обо всех этих
unicornis
[31]
, talpa
[32]
, vultur
[33]
…
А Динку… Приручить Динку не представлялось возможным. Не
представлялось возможным сломить ее ненависть, еще в самом начале «Таис» я
пыталась это сделать, но все мои попытки так ни к чему и не привели. Перечить
Ленчику было опасно, перечить Виксан — бессмысленно, перечить Алексу —
невыносимо скучно. Я — совсем другое дело. Со мной можно не стесняться в
выражениях, меня можно втаптывать в грязь, блондинистую любимицу продюсера,
безмозглого Рысенка с экстерьером овцы. И Динка отрывалась на мне по полной,
она яростно мстила за псевдолесбийскую ересь псевдолесбийского дуэта; она,
кондовая натуралка, которую заставили жить по странным законам. Ненавистным ей
законам. Разве можно было вдохновиться моими немощными блеклыми губами, когда
ее ждали совсем другие губы: жесткие, терпкие, хорошо заасфальтированные,
укатанные, утрамбованные — мужские.
Да и меня саму… Разве меня саму могли вдохновить Динкины
губы? С привкусом запретных песенок, запретных удовольствий, запретных жестов,
запретных запахов… Губы, такие живые для всех и такие мертвые для меня…
Безнадежно мертвые, как раздавленная на трассе бродячая собака, как
раздавленный в песке морской конек, как раздавленное у самого берега
желеобразное тело медузы…
Вот и сейчас…
Вот и сейчас я смотрела на ее чертовы шевелящиеся губы цвета
давленой вишни — и ненавидела Динку. Ненавидела, ненавидела, ненавидела —
сильнее, чем когда либо. От этого острого приступа ненависти — такого же
острого, как и Динкины колени, — у меня заложило уши и перехватило горло.
Пришить бы эти губы из пистолета Пабло-Иманола Нуньеса! Пришить бы, даром что я
и стрелять-то толком не умею и не стреляла никогда, все равно — пришить.
Пришить без всякой жалости. А потом смотреть, как они теряют блеск и влагу —
пусть на это уйдет вся оставшаяся жизнь, но я увижу их жалкий, засиженный
мухами каркас, никому не интересное о них воспоминание… И только тогда
успокоюсь.
Навсегда.
— Ну фиг л и ты молчишь, Ры-ысенок? — вывел меня
из транса Динкин голос. — Давай, читай, что ты там наваяла!
И я, засунув подальше ненависть, принялась читать свои
собственные заметки на полях. Мне пришлось прочесть написанное раз десять,
прежде чем Динка, сплюнув и кашлянув, вынесла свой вердикт.
— Уже кое-что… С самого начала нужно было так сделать.
— Кое-что — это что? — робко поинтересовалась я.
— Это его третье сообщение. Наш обожаемый продюсер
прилетает завтра в девять тридцать утра… Приедет прямо сюда, заморачиваться с
городской квартирой не стоит… И…
Динка повернула ко мне голову, и я поразилась выражению ее
лица. Ничего человеческого в нем не было. Вернее, в нем не было ничего, что
делало человека живым. За какие-то десять минут Динка умудрилась стать
пергаментн??й, высушенной столетиями страницей из бестиария. И я… Я сразу же
почувствовала к ней такую нежность, что сердце у меня рухнуло прямо в живот. И
его накрыло волной, и этой же волной снова вынесло наверх, под сверкающую сферу
легких.