И вот среди быстро бегущих мимо полей снова мелькнула церковь, на этот раз у самого горизонта; это была, очевидно, часовня, построенная по обету на холме; над нею высилась статуя святой девы. И снова все паломники перекрестились. Мысли Пьера приняли другое направление, и он погрузился в горестное раздумье. Почему страждущему человечеству так настоятельно необходима вера в потустороннее существование? Откуда это берется? Почему так стремится оно к равенству и справедливости, когда в бесстрастной природе их, казалось, не существует. Человек ищет их в неведомом и таинственном мире, в мистическом раю, созданном верующими, и тем надеется утолить свою жажду, неутолимую жажду счастья, которая всегда жгла и всегда будет жечь. Святые отцы Грота оттого и вели так блестяще свои дела, что торговали божественным. И эта жажда божественного, которую веками не могли утолить, казалось, возрождалась сейчас вновь, в наш век науки и познаний. Лурд служил блестящим, неопровержимым доказательством того, что человек не может обойтись без мечты о боге, с помощью чуда восстанавливающем равенство, дарящем людям счастье. Когда человек до дна испил горечь жизни, он обращается к божественной иллюзии — вот где исходная точка всех религий; человек слаб и наг, у него нет сил жить в сей земной юдоли, не утешаясь вечной ложью о будущем рае. Ныне опыт произведен, — как видно, наука пока еще бессильна, и дверь в неизведанное придется оставить открытой.
Пьер сидел, глубоко задумавшись, и вдруг его словно осенило. Новый культ. Открытая дверь в неведомое и есть, в сущности, новый культ. Грубо оторвать человечество от мечты, силой отнять у него веру в чудесное, необходимое ему как хлеб насущный, — равносильно убийству. Найдет ли оно в себе мужество философски относиться к жизни, брать ее такой, какая она есть, прожить жизнь ради самой жизни, не думая о будущих муках или наградах? Казалось, что пройдут века, прежде чем общество станет достаточно разумным, освободится от пут какого бы то ни было культа и заживет, не ища утешения в идее загробного равенства и справедливости. Да, новый культ. Эти слова отдавались во всем существе Пьера, они казались ему криком народов, настоятельной, насущной потребностью современного человека. Утешение и надежда, принесенные миру католичеством, иссякли за восемнадцать веков истории, — столько было пролито слез и крови, столько было никому не нужных жестокостей. Одна иллюзия уходила в прошлое, на смену ей нужна была другая. Когда-то люди устремились в христианский рай, и это случилось потому, что его восприняли как новую надежду.
Новая религия, новая надежда, новый рай! Да, мир жаждет их, жить стало тяжело и беспокойно. И отец Фуркад прекрасно сознавал это, когда говорил, что в Лурд надо привлекать жителей больших городов, мелкий люд, составляющий нацию. Сто, двести тысяч паломников в год — это капля в море. Нужны народы, народы целых стран.
Но народ навсегда покинул церковь, он не верит больше в святых дев, которых сам же измышляет, и ничто не вернет ему утраченной веры. Католическая демократия… Ведь это не возврат к прошлому. Да и возможно ли создать новое христианство? Не понадобится ли для этого пришествие нового спасителя, одушевляющая сила нового мессии?
Как колокольный звон гвоздила эта мысль мозг Пьера. Новый культ! Новый культ! Он должен быть, несомненно, более жизненным, в нем должно быть уделено больше места земным делам, учтены завоеванные истины. А главное — никаких призывов к смерти. Бернадетта мечтала о смерти, доктор Шассень стремился к могиле, словно к счастью, — все это спиритуалистическое отрицание бытия разрушало волю к жизни, вызывало ненависть и отвращение к ней, парализовало действие. Правда, всякая религия в конечном счете обещает бессмертие, красоту потустороннего существования, очаровательный сад после смерти. Сможет ли новая религия создать на земле этот очаровательный сад вечного блаженства? Где найти ту формулу, ту догму, которая преисполнит надеждой современного человека? Какое верование следует посеять, чтобы собрать жатву силы и миролюбия? Как оплодотворить всеобщее сомнение, чтобы родилась новая вера? И может ли на современной земле, истерзанной, вспаханной веком науки, созреть какая бы то ни было иллюзия или ложь о существовании божества?
В этот миг, когда Пьера терзали тревожные мысли, перед ним внезапно возник образ его брата Гийома, но Пьер не удивился этому; очевидно, сомнения Пьера были неуловимо связаны с мыслью о брате. Как они любили когда-то друг друга, каким добрым был этот честный и ласковый старший брат! Теперь между ними произошел полный разрыв, они больше не встречались, с тех пор как химик Гийом замкнулся в своей работе, поселившись в маленьком доме, в предместье, с любовницей и двумя большими псами. Затем думы Пьера снова приняли другое направление, он вспомнил процесс, на котором упоминалось имя его брата, подозреваемого в компрометирующих знакомствах с революционерами самых крайних взглядов. Говорили, будто в результате продолжительных исследований Гийом открыл взрывчатое вещество такой силы, что одного фунта его хватило бы для взрыва целого собора. И Пьер подумал об анархистах, которые хотели спасти и обновить мир, разрушив его. То были мечтатели, необычайные мечтатели, но такими же мечтателями были и толпы простодушных паломников, преклонявших в экстазе колена перед Гротом. Если анархисты и крайние социалисты рьяно требовали равенства в обладании материальными благами — чтобы все блага мира были для всех, то паломники слезно молили о равном распределении здоровья, о справедливом разделе морального и физического покоя. Одни рассчитывали на чудо, другие обращались к грубому действию. В сущности, это была все та же мечта доведенных до отчаяния людей о братстве и справедливости, вечная потребность в счастье — когда нет ни бедных, ни богатых и все одинаково счастливы. Разве в древности первые христиане не были в глазах язычников опасными революционерами, которые угрожали им и в самом деле их уничтожили? Те, кого тогда преследовали и старались истребить, стали ныне безобидными, ибо они — уже прошлое. Человек, мечтающий о грядущем, всегда олицетворяет собою страшное будущее, а ныне это мечтатель, который носится с суровой мыслью о социальном обновлении, об очищении мира огнем пожаров. Это чудовищно. Но как знать? Быть может, это и принесет миру молодость.
Растерянность и нерешительность овладели Пьером; ужас перед насилием привел его в лагерь старого общества, которое отчаянно отбивалось от нового, не зная еще, откуда придет благостный мессия, в чьи руки оно хотело бы передать несчастное, страждущее человечество. Новый культ, да, новый культ! Однако нелегко его измыслить. Пьер не знал, на что решиться, и метался между древней, умершей верой и новой религией завтрашнего дня, которой предстояло родиться.
В отчаянии он был уверен лишь в одном — он сдержит свой обет, останется священником; не веруя сам, он будет опекать веру других, целомудренно и честно заниматься своим ремеслом, исполненный печалью гордыни, ибо он не сумел отказаться от разума, как отказался от плоти. И он будет ждать.
Поезд мчался теперь среди больших парков, паровоз дал продолжительный свисток. Этот радостный клич вырвал Пьера из задумчивости. В вагоне вокруг него царило оживление. Все засуетились: только что отъехали от Жювизи, через каких-нибудь полчаса будет наконец. Париж. Каждый собирал свои вещи, Сабатье перевязывали пакеты, Элиза Руке в последний раз гляделась в зеркало, г-жа де Жонкьер беспокоилась о Гривотте, решив, ввиду ее тяжелого состояния, отправить девушку прямо в больницу, а Мари старалась вывести из оцепенения г-жу Венсен. Надо было разбудить заснувшего г-на де Герсена. Сестра Гиацинта хлопнула в ладоши, и весь вагон запел благодарственное молебствие: