— Это ты во всем виноват, — сказал он. — Поэтому я уйду из дому.
Эдмунд тут же выбрался из постели и побежал доложить отцу. Но стоило Алоису пожаловать на первый этаж к очередному блудному сыну, как тот заявил:
— Это ложь. Мой брат вечно на меня наговаривает. Но на сей раз это ему не сойдет. Эта ложь чудовищна! И я накажу его за нее.
— Вот как! Значит, ты его накажешь?
Алоис не дозрел еще до того, чтобы затеять новую порку. Руки у него болели еще сильнее, чем спина у Адольфа. И все же он не замедлил запереть мальчика в комнате на полуподвальном этаже с одним-единственным, забранным решеткой окном. Оставшись в одиночестве, Адольф попробовал было протиснуться между прутьями, однако решетка оказалась для этого слишком частой. Вскоре он, впрочем, подметил, что все дело вроде бы в пижамных штанах. Именно нашитые на них сверху пуговицы не пролезали через решетку. Поэтому он снял штаны, скатал их в трубочку, отложил в сторонку и, совершенно обнаженный, предпринял новую попытку сбежать. Ярость и осознание собственной правоты, будучи перемножены друг на друга, настолько разгорячили мальчика, что он не чувствовал холода, проникающего в чулан через незастекленное подвальное окно, и не слышал шагов возвращающегося по его душу отца. Лишь когда в замочной скважине заскрипел ключ, мальчик отпрянул от окна, схватил первое, что подвернулось под руку, — это была скатерть — и кое-как прикрылся. Алоис, едва войдя и еще сжимая в руке тяжелый медный ключ, понял, что происходит, и тут же разразился хохотом. Зычным голосом он призвал Клару, чтобы она тоже полюбовалась, и, ткнув пальцем в сторону Адольфа, провозгласил: «Римлянин! Ты погляди на этого римлянина в античной тоге!»
Клара, покачав головой, вышла из помещения. И тут уж у Алоиса шутки кончились: «Опять, значит, сбежать намылился? Невелика, скажу я тебе, потеря! И все же я это запрещаю. И вовсе не потому, что стал бы тосковать по тебе, Римлянин. Не стал бы. Я запрещаю тебе потому, что иначе мне пришлось бы заявить о твоем исчезновении в полицию, и, как знать, не посадили ли бы меня за это в тюрьму. — Алоис понимал, что, мягко говоря, преувеличивает, но ничего не мог поделать с охватившим его презрением. — Тут уж и твоя мать обрыдалась бы! Сын в бегах, а законный муж — за решеткой. Все семейство Гитлер было бы опозорено! И все из-за этакого вот Римлянина!»
Адольф выдержал порку, не уронив и слезинки, а вот сейчас он расплакался. Работа, проделанная мной над его эго, едва не пошла насмарку.
Хуже всего было, однако, то, что пару минут спустя Алоис вер-нулей в чулан и, смеясь, сказал: «Я только что выходил во двор.
Там нынче такой холод, что ты тут же запросился бы обратно. В дверь принялся бы стучать, как бродяга. Плохо иметь дурной характер, но быть таким идиотом, как ты, еще хуже!»
5
Через пару недель Алоис проснулся с тревожной мыслью: Алоис-младший превратился в паршивую овцу из-за того, что он, родной отец, его слишком сильно бил. На следующий день, прогуливаясь с Мейрхофером, он вновь вернулся к этой теме. Алоис объявил, что никогда не был сторонником телесных наказаний (подумав при этом, какой же вы, батенька, лжец!). Хорошее отношение к нему Мейрхофера — вот что его сейчас заботило. Поэтому он продолжил: «Я своих детей и пальцем не трогаю. Хотя, вынужден признаться, порой на них покрикиваю. (Да и кто из родителей этого не делает? — вот что он исподволь внушал бургомистру.) Чаще всего я кричу на Адольфа, — продолжил Алоис. — Он подчас бывает просто несносным. Иногда я даже думаю: а не задать ли ему хорошую взбучку?»
Алоис говорил все это совершенно сознательно — на тот случай, если позднее станет известно, что он порет сына.
На деле же к мальчику стало просто не подступиться. Он научился ускользать и увертываться, пользуясь, судя по всему, навыками, наработанными в ходе игры в индейцев. Чаще всего ему удавалось убежать после первого же удара, да и тот выходил каким-то смазанным. А когда у отца получалось все-таки, изловив мальчишку, распластать его у себя на колене, порке недоставало нормального замаха, не говоря уж об оттяжке. Сердце Алоиса просто разрывалось: он никак не мог счесть подобную экзекуцию достаточно строгой. Куда приятнее стало обзывать Адольфа Римлянином. Алоис не прекращал этой травли до тех пор, пока Адольф не слег с первыми признаками кори.
Разумеется, связь между издевательствами и корью была только опосредованной. В то же самое время еще несколько мальчишек в Леондинге заболели корью. А поскольку болезнь эта заразная, Адольф вполне мог подцепить ее в ходе закончившихся после лесного пожара игр со сверстниками. А отцовские насмешки только ускорили ее развитие. К тому же пришла печальная весть: умер Старик. В «Линцер тагес пост» напечатали некролог. Не такой уж он, конечно, был важной персоной, и газетчиков привлек не столько сам факт кончины, сколько ее обстоятельства: Старика хватились не сразу, а когда нашли, тело уже, можно сказать, разложилось. «Нередкая, — было сказано в некрологе, — участь одиноких отшельников». Ко всему прочему, лишившись зимней подпитки, погибли и Стариковы пчелы. Мириады их, должно быть, тщетно трепетали крылышками до самого последнего мгновения! Адольф молча оплакивал Старика.
Алоис же, натерпевшись немало унижений от этого последнего, известием о его смерти был даже обрадован. Это удивило его самого, и, словно в компенсацию (он и сам бы не сказал за что), Алоис подарил Адольфу на Рождество духовое ружье. Это был щедрый подарок: из такого ружья вполне можно подстрелить белку или, допустим, крысу, и мальчику он должен был прийтись по душе. Однако не пришелся. Хуже того, ночью он сильно плакал, утром выглядел по-настоящему испуганным, а ближе к вечеру слег с корью.
Клара тут же объявила в доме строжайший карантин. Адольфа перевели в свободную комнату на втором этаже (предназначенную для служанки, которой еще не наняли), и никому не разрешалось навещать его там. Лишь сама Клара заходила к нему, причем в марлевой повязке, после чего тщательно мыла руки с мылом.
У Адольфа была сыпь и красные глаза, и ему запрещалось читать, и он изнывал от скуки, и вечно жаловался на нее матери, и все равно провожал ее всякий раз чуть ли не с облегчением. Запах антисептиков, вплывавший в комнату вместе с нею, казался ему просто невыносимым.
Болезнь его протекала в легкой форме. Белые точки на языке и в горле исчезли буквально через пару дней; сыпь тоже пошла на убыль; вот только психические терзания обострились. Адольф стал одержим идеей о том, что он невыносимо грязен. И все остальные не желают с ним общаться как раз из-за этого. Он болен и, следовательно, грязен. Он то и дело думал о Старике: не только уже умершем, но и обреченном гнить, пока его не найдут.
6
Пора сказать последнее слово о Старике. Адольф все еще надеялся, что тот — сгнив или нет — находится в пути на Небеса. Надежда на это, питаемая моим юным клиентом, меня несколько озадачила — особенно потому, что я не был уверен, с достаточным ли размахом организовали сошествие старого паскудника в ад. Строго говоря, я вообще мало что знаю об аде. Я даже не уверен в том, что он существует. Маэстро совершенно сознательно рассредоточивает нас по отдельным участкам. И никому не положено знать больше того, что нужно для общего дела.