— Это будет зависеть от твоего отца.
— Ты ведешь себя как рабыня.
— Замолчи! Не смей!
Так что, к вящему изумлению Адольфа, ему пришлось идти на похороны вдвоем с Анжелой. А когда он спросил у нее почему, единокровная сестра ответила как бы невпопад:
— И помойся как следует. От тебя опять чудовищно несет.
8
Оставшись наедине с Алоисом, Клара предалась воистину невыносимым воспоминаниям о близких, которым суждено было умереть в раннем возрасте. Думала она сейчас не только о детях, но и о собственных братьях и сестрах. «Неужели Бог беспощаден?» — такой вопрос вертелся у нее в голове. Она чувствовала себя полностью опустошенной; ей казалось, будто она стоит на разъезжающемся полу в рушащемся доме, а воля к спасению куда-то пропала. И особенно мучила ее мысль о том, что она сама во всем виновата.
Должен признаться, что я был тогда не прочь подобраться к ней поближе, однако понимал, что Маэстро такого не одобрил бы. Да и какой прок в том, чтобы включать в клиентелу несчастное создание вроде Клары? Конечно, Наглые получили бы нагоняй, проворонив такую подопечную, но превращение ее в одну из наших потребовало бы несоразмерных усилий.
Однако вскоре я понял, что происходящее с Кларой не более чем краткий бунт, вообще-то типичный именно для людей набожных. Конечно, набожность сама по себе является своего рода заглушкой, не позволяющей человеку верующему осознать, как глубоко и сильно он возмущен Господом — тем самым Господом, который обращается с ним (на его собственный взгляд) столь неподобающим образом. И поскольку эта обида, как правило, рядится в одежды смирения, перспективных клиентов из этаких временных бунтарей не получается, хотя мы, случается, пользуемся их услугами. Скажем, набожный человек вполне может довести до греха родных и близких, не отличающихся его набожностью. Повторение одних и тех же несчастий убивает душу.
В этот долгий день Алоис был настолько потрясен смертью Эдмунда, что предался давным-давно загнанным в подсознание мыслям о кровосмешении. Может быть, они с Кларой и впрямь выродки? А если так, то Эдмунду, наверное, действительно лучше было умереть. И тут он опять заплакал.
Когда какое-то время спустя Клара, спохватившись, сказала: «Может быть, нам все-таки пойти в церковь?», Алоиса охватил страх. «Чтобы я сломался при всем честном народе? Да это хуже смерти!» И тут уж Клара, не произнося этого вслух, задалась вопросом: «А что такого страшного в том, чтобы заплакать в церкви, если у тебя разбито сердце?» Отталкиваясь от этой мысли, она принялась думать дальше. Не заключается ли зло в Алоисе? Или в ней самой? Или же в страшной клятве, которую она принесла, когда Алоис-младший лежал на земле, не подавая признаков жизни? Может быть, им и впрямь лучше, да, конечно же, лучше не идти в церковь. Потому что присугствие носителей зла на похоронах может ранить ушедшего или навредить ему в загробной жизни. Мало-помалу в течение этого долгого дня, проведенного в четырех стенах, в груди у Клары разгоралось жаркое пламя. Не было ли оно пламенем ярости, адресованной непосредственно Господу? В конце концов, ей самой было страшно идти в церковь. Войти в храм Божий, испытывая такую ярость, было бы кощунственно. Было бы равнозначно еще одной клятве, принесенной самому Сатане.
9
На похоронах Адольф ничего не видел и не слышал. Голова у него шла кругом. Сразу после смерти Эдмунда отец сказал ему: «На тебя теперь у меня вся надежда».
Да, твердил себе сейчас Адольф, это правда, отец считал своей единственной надеждой Эдмунда. И не раз говорил это. А меня он на самом деле ненавидит. Он думает, что я измывался над Эдмундом.
Однако Адольф отказывался признать справедливость таких обвинений. Точно так же, внушал он себе, относился ко мне самому Алоис-младший. И все же он уже трепетал, заранее страшась ответственности за содеянное. Как глубок и безоснователен бывает порой гнев ангелов!
Буквально за пару дней до того, как заболеть корью, Адольф взял Эдмунда на прогулку по лесу. Его все еще тревожил пожар и далеко не исключенное разоблачение. Подобрав прутик, он как бы оскальпировал им Эдмунда: начертал круг на лбу, обвел левое ухо, затылок, потом правое ухо и, наконец, вновь приставил прутик ко лбу младшего брата. А затем гордо заявил:
— Всё. Ты теперь принадлежишь мне. Я забрал у тебя твой мозг.
— Как ты можешь говорить такое? — удивился Эдмунд. — Это же глупость.
— Сам не будь дураком, — возразил Адольф. — Почему, как ты думаешь, индейцы снимают со своих врагов скальпы? Это единственный способ забрать мозг пленника.
— Но ты мой брат!
— Лучше чтобы твой мозг принадлежал брату, чем какому-нибудь чужому человеку. Чужак может его просто-напросто выбросить.
— Верни мне его, — попросил Эдмунд.
— Верну, когда надо будет.
— А когда надо будет?
— Когда я скажу.
— Я тебе не верю. Ничего ты не забрал. Мой мозг ничего не чувствует.
— Погоди, скоро почувствует. У тебя начнутся головные боли. Сильные головные боли. Это будет первый симптом.
Эдмунду хотелось заплакать, но он сдержался. Домой они вернулись в полном молчании.
И вот сейчас, в церкви, Адольф почувствовал, что его сердце бьется в такт их тогдашним шагам.
И вообще, это воспоминание самым неприятным образом досаждало ему. Оно застряло в сердце занозой — как какая-нибудь щепка под ногтем.
Он приказал себе больше никогда не вспоминать об Эдмунде. По меньшей мере, о той лесной прогулке. Строго говоря, он даже помолился Богу, прося, чтобы Тот помог ему забыть об Эдмунде. С моею помощью ему это и впрямь в общих чертах удалось — примерно так же, как удаляешь из-под ногтя большую часть занозы. Но все равно застревает какой-то фрагмент, рано или поздно начинающий нарывать. Такой вот фрагмент рокового воспоминания остался у него в сердце.
Теперь наступила и его очередь поплакать. Он вспомнил о том, как Клара когда-то называла его ein Liebling Gottes
[20]
. «Ах, — то и дело твердила она тогда, — ты такой особенный!» И это правда, внушал он себе сейчас, я Божий любимец. Он, Адольф, не чета Густаву и прочим. Должно быть, его избрала сама судьба. В отличие ото всех он не умер.
Я мысленно прикинул объем восстановительных работ, которые мне предстояло провести. Надо было вернуть Адольфа к самоощущению трехлетнего малыша, купающегося в лучах материнского обожания.
Сейчас он понимал, что мать может отречься от него — точь-в-точь так же, как она только что отреклась от Эдмунда. Так почему же он чувствовал себя таким виноватым? Пусть лучше мучается она, а не он. Она притворялась, будто обожает Эдмунда, а в церковь взяла да и не пошла! Как это ужасно. Какое, в сущности, бессердечие.
10
Стоило брату с сестрой отойти от могилы, как кое-кто из присутствующих на похоронах обратил внимание на то, что щеки у Анжелы буквально пылают, причем она сама, похоже, этого не замечает. Ничего удивительного: девочка сгорала от стыда. Ей приходилось то и дело объяснять окружающим отсутствие на похоронах родителей Эдмунда. «Для них это страшный день. Они оба слегли. Им просто не пошевелиться». Что-то в таком роде она и несла, сконфуженная, но вместе с тем и взволнованная из-за того, что нежданно-негаданно оказалась в центре всеобщего внимания.