– Не надо так быстро, – вполголоса сказала Марианна.
– Извини, – ответил Йозеф.
– А что мы будем делать здесь в Денклингене?
– Дедушка хочет зайти в лечебницу, – объяснил Йозеф.
– Йозеф, – сказала Рут, – на машине в эту аллею ехать нельзя, разве ты не видишь надпись: "Только для служащих". Ты что, тоже служащий?
Целая процессия двинулась по направлению к заколдованному замку: супруг, сын, внук и будущая невестка.
– Нет-нет, – сказала Рут, – я подожду здесь, у ворот. Идите, пожалуйста.
Я не возражаю, чтобы по вечерам, когда мы с отцом сидим в гостиной, бабушка была с нами; я читаю, он попивает пиво, возится со своей картотекой и раскладывает копии чертежей форматом в две почтовые открытки, как люди раскладывают пасьянс; отец всегда корректен, его галстук хорошо завязан, жилет застегнут на все пуговицы, он ничем не напоминает старого добродушного папашу, отец заботлив, но сдержан: "Не нужны ли тебе книги, платья или деньги на поездки? Не скучаешь ли ты, детка? Может быть, пойдем куда-нибудь? Хочешь, пойдем в театр, в кино или на танцы? Я с удовольствием составлю тебе компанию. Может, ты желаешь еще раз пригласить своих школьных приятельниц к нам в садик на чашку кофе? Сейчас ведь такая хорошая погода".
Вечером перед сном мы гуляем поблизости от дома – доходим до Модестских ворот, потом сворачиваем на Вокзальную улицу и спускаемся вниз до самого вокзала. ("Чувствуешь ли ты, детка, дыхание дальних стран?") Потом мы проходим через туннель к Святому Северину, минуем отель "Принц Генрих" ("Грец забыл смыть кровь с тротуара") и видим пятна засохшей кабаньей крови, которые совсем почернели; "Уже половина десятого, детка, тебе пора спать, спокойной ночи", отец целует меня в лоб; он всегда приветлив, всегда корректен. "Если хочешь, возьмем экономку. А может, тебе не очень надоела еда, которую приносят из ресторана? По правде говоря, я не люблю чужих людей в доме". Завтрак вдвоем: чай, булочка и молоко; поцелуй в лоб; только иногда он говорит совсем тихо:
– Детка, детка…
– Что случилось, отец?
– Давай уедем.
– Прямо сейчас, сразу, сию секунду?
– Да, не ходи в школу ни сегодня, ни завтра, мы поедем недалеко, только до Амстердама; это чудесный город, детка, там так тихо, а люди такие милые, надо только получше узнать их.
– Ты их знаешь?
– Да, я их знаю… Чудесно гулять по вечерам вдоль канала… Вода как стекло, совсем как стекло. Тишина вокруг. Ты чувствуешь, какие здесь тихие люди? Нигде люди так не шумят, как у нас. У нас они всегда орут, кричат, хвастаются. Ты не обидишься, если я схожу поиграю в бильярд? А то пойдем вместе, может, тебя это развлечет.
Я никак не могла понять, почему во время игры на него смотрели с таким острым интересом, все – и стар и млад. Окутанный клубами сигарного дыма, поставив около себя на борт кружку пива, он играл в бильярд; не знаю, правда ли они были с ним на "ты", может, это просто особенность голландского языка, может, мне только казалось, что они обращаются к нему на "ты"; во всяком случае, они знали, что его зовут Роберт; букву "р" они перекатывали по небу, как твердую конфетку. Да, там было тихо, и каналы казались совсем стеклянными… Мое имя – Рут, я наполовину сирота.
Когда моя мать умерла, ей было двадцать четыре года, а мне три, но я могу представить ее себе только молоденькой девушкой или древней старухой; ей не подходит быть двадцатичетырехлетней женщиной; мать я вижу либо восемнадцатилетней, либо восьмидесятилетней; мне всегда казалось, что они с бабушкой сестры; я знаю тайну, которую взрослые так тщательно скрывают, знаю, что бабушка сошла с ума, я не хочу видеть ее, пока она сумасшедшая; ее безумие – ложь, она прячет скорбь за толстыми стенами лечебницы; мне это знакомо, меня тоже опьяняет скорбь, и тогда я погрязаю во лжи; вся жилая половина дома по Модестгассе, восемь, населена призраками. "Коварство и любовь", дедушка построил монастырь, отец взорвал его, а Йозеф снова восстанавливает. Пусть будет так, если бы вы знали, как мне все это безразлично. На моих глазах из подвалов вытаскивали покойников, Йозеф пытался уверить меня, будто это больные, которых повезут в больницу; но разве больных бросают на грузовики, словно мешки с картошкой? А потом я видела, как на перемене наш учитель Кротт тайком пробрался в класс и вытащил у Конрада Греца из ранца завтрак; разглядев лицо Кротта, я смертельно испугалась и начала молить бога: "Прошу тебя, боже, не допусти, чтобы Кротт меня заметил, прошу тебя, прошу…" Я знала, что мне не уйти живой, если Кротт меня обнаружит. Я притаилась за классной доской, где искала свою заколку; из-под доски виднелись мои ноги, но бог сжалился надо мной, учитель меня так и не заметил; зато я увидела его лицо, увидела, как он жует хлеб; потом он вышел из класса; того, кто хоть раз видел такое лицо, нимало не беспокоят взорванные аббатства. Ну и сцена разыгралась потом, когда Конрад Грец обнаружил свою пропажу! Кротт потребовал от всех нас чистосердечного признания: "Дети, скажите мне всю правду, даю вам четверть часа на размышление; за это время виновный должен быть найден, не то…" Осталось всего восемь минут, всего семь минут, всего шесть минут… Я посмотрела на Кротта, он встретился со мной взглядом и бросился ко мне: "Рут, Рут, – закричал он, – это ты взяла?" Я покачала головой и расплакалась, потому что снова смертельно испугалась; Кротт сказал: "О боже, Рут, лучше признайся!" Я с удовольствием взяла бы вину на себя, но боялась, не догадается ли он, что я все знаю. Плача, я покачала головой; осталось всего четыре минуты, потом три, потом две, потом одна, наконец время истекло.
"Проклятые ворюги, обманщики! В наказание извольте написать двести раз подряд: "Не кради".
Какое мне дело до ваших аббатств, мне пришлось хранить более страшные тайны, мне пришлось пережить смертельный ужас: мертвецов бросали на машины, как мешки с картошкой.
Почему они так холодно разговаривали с этим славным аббатом? Что он им сделал? Разве он кого-нибудь убил, разве он украл чужой бутерброд? У Конрада Греца было всего вдоволь, он ел белый хлеб с печеночным паштетом и хлеб с зеленым сыром; в нашего кроткого благоразумного учителя словно бес вселился, на его лице я читала слово "убийство", убийство возвещала каждая черта его лица; на грузовики бросали трупы, словно мешки с картошкой. Меня забавляло, когда отец начинал издеваться над бургомистром, стоя у большого плана на стене, когда он чертил углем свои значки, приговаривая: "Все это долой, взорвать!" Я люблю отца, люблю его не меньше, с тех пор как узнала об аббатстве… Неужели Йозеф забыл оставить сигареты в машине? Как-то я видела человека, который отдал за две сигареты свое обручальное кольцо. Интересно, за сколько сигарет он отдал бы свою дочь и за сколько – жену? На его лице я прочла прейскурант… десять сигарет… двадцать сигарет… С ним можно было бы столковаться, с такими всегда можно столковаться; как ни грустно, отец, но с тех пор, как я знаю насчет аббатства, я с не меньшим аппетитом поедаю монастырский хлеб, мед и масло. Мы будем по-прежнему играть в отца с дочкой, наши отношения останутся такими же чопорными, как и раньше, словно мы исполняем конкурсный танец. После угощения в монастыре следовало бы, собственно говоря, подняться на Козакенхюгель; Йозеф, Марианна и я пошли бы впереди, а дедушка за нами, как мы ходим каждую субботу.