– Крец, – сказал Роберт, – это, так сказать, звезда оппозиции.
– Слово "оппозиция" повторялось беспрестанно, но из их болтовни я так и не узнал, к кому, собственно, они находятся в оппозиции.
– Раз эти люди ждали Креца, значит, они – левые.
– Я правильно понял: этот Крец своего рода знаменитость? На него, как говорится, возлагают все надежды?
– Да, – подтвердил Роберт, – от Креца они многого ждут.
– Я и его видел, – сказал Шрелла, – он пришел последним; если на этого человека возлагают все надежды, то хотелось бы мне знать, кого они считают совершенно безнадежным… Мне кажется, вздумай я убить кого-нибудь из политиков, это был бы Крец. Неужели вы все ослепли? Разумеется, он человек умный и образованный, он способен даже процитировать Геродота по-гречески, а для демократической пехоты, которая никак не может избавиться от своей навязчивой идеи насчет необходимости образования, греческий звучит божественной музыкой. Но, надеюсь, Роберт, ты не оставил бы наедине с этим Крецем ни свою дочь, ни своего сына даже на минуточку; от снобизма он совсем перестал соображать, он не знает даже, какого он пола. Такие люди, как Крец, играют в закат Европы, но они плохие актеры; под минорную музыку все это будет напоминать похороны по третьему разряду.
Слова Шреллы прервал телефонный звонок; Шрелла последовал за Робертом, который прошел в угол к телефону и снял трубку.
– Леонора? Я очень рад, что отец пригласил вас на рождение… Извините меня, пожалуйста, сегодня утром я наговорил вам бог знает что. Ведь вы меня извините, правда? Отец просит вас прийти в двести двенадцатый номер. Письмо от господина Шрита? Все расчеты по проекту Х5 неправильны? Хорошо, я созвонюсь со Шритом. Как бы то ни было, благодарю вас, Леонора. Итак, мы вас ждем…
Роберт положил трубку и снова повернулся к Шрелле.
– Я думаю… – начал было он, но тут раздался не очень громкий сухой звук.
– Боже мой, – сказал Шрелла, – это выстрел.
– Да, – подтвердил Роберт, – это выстрел. По-моему, нам пора подняться наверх.
Гуго прочел: "Заявление об отказе от прав. Сим изъявляю свое согласие на то, что мой сын Гуго…" Под заявлением стояли важные печати и подписи. Голос, который он страшился услышать, на этот раз молчал; в былые времена этот голос приказывал ему прикрыть наготу матери, когда она возвращалась домой после своих странствий и, лежа на кровати, вполголоса причитала: "зачемзачемзачем"; он испытывал сострадание, прикрывая ее наготу или принося ей попить; прокрадываясь ради нее в лавочку, чтобы выклянчить там две сигареты, он каждый раз боялся, что по дороге на него нападут мальчишки, изобьют его и будут дразнить "агнцем божьим"; потом этот голос приказывал ему играть в канасту с женщиной по кличке "таким, как она, не следовало родиться" и предостерегал от того, чтобы входить в комнату к овечьей жрице, и вот сейчас этот голос повелел ему прошептать слово "отец".
Чтобы умерить страх, который Гуго внезапно почувствовал, он начал произносить и другие слова: "сестра", "брат", "дедушка", "бабушка", "дядя", но страх не проходил; мальчик вспоминал все новые и новые слова: "динамика" и "динамит", "бильярд" и "корректно", "шрамы на спине", "коньяк" и "сигареты", "красный по зеленому полю", "белый по зеленому"… Но страх все еще не уменьшался. Быть может, надо что-то предпринять, чтобы прогнать его. Гуго открыл окно и посмотрел на шумящую толпу; что это за шум – грозный или мирный? На улице пускали фейерверк; вслед за громовым раскатом в темно-синем небе распускались гигантские цветы; оранжевые спруты, казалось, протягивали вперед свои щупальца. Гуго закрыл окно, провел рукой по лиловой ливрее, висевшей на вешалке у входа, и открыл дверь в коридор. Даже здесь, наверху, была ощутима тревога, охватившая все здание; в двести одиннадцатом номере тяжелораненый! Слышался гомон голосов, шаги раздавались то тут, то там, кто-то бежал вверх по лестнице, кто-то спускался вниз, и весь этот шум покрывал пронзительный голос полицейского: "Прочь с дороги! Прочь с дороги!"
Прочь! Прочь! Гуго испугался и в страхе снова шепнул: "Отец". Директор сказал ему: "Нам будет недоставать тебя, Гуго, неужели ты хочешь нас покинуть, да еще так внезапно?" Вслух Гуго ничего не ответил, но про себя подумал: да, все должно было случиться внезапно, потому что зрело уже давно. Когда Йохен принес весть о покушении, директор забыл все на свете, он даже перестал удивляться тому, что Гуго уходит. Директор встретил сообщение Йохена отнюдь не с ужасом, а как раз напротив, с восторгом; вместо того чтобы сокрушенно качать головой, он радостно потирал руки.
– Вы ничего не понимаете. Такого рода скандал в один миг подымет престиж нашего отеля на недосягаемую высоту. Все газеты будут пестреть гигантскими заголовками. Убийство – отнюдь не то же самое, что самоубийство, Йохен… а политическое убийство – это не просто какое-нибудь там убийство. Если он даже не умер, мы сделаем вид, что он при смерти. Нет, вы ничего не понимаете, в газетах обязательно должно быть сказано: "Положение больного безнадежно". Всех, кто звонит по телефону, немедленно соединяйте со мной, а то вы обязательно что-нибудь напутаете. Боже мой, почему у вас такой дурацкий вид? Будьте сдержанны, изобразите на лице легкое" сожаление, ведите себя как люди, которые, хотя и оплакивают покойника, дорогого их сердцу, радуются в предвидении большого наследства. Идите, дети мои, принимайтесь за дело! На нас посыплется целый дождь телеграмм с просьбой оставить номер. Надо же, чтобы это случилось как раз с М. Вы даже не представляете себе, что сейчас начнется. Только бы никто не покончил с собой. Позвони сейчас же господину из одиннадцатого номера, я не возражаю, если он придет в ярость и уберется из гостиницы… Черт возьми, он ведь должен был проснуться от фейерверка. Пора, дети мои! К оружию!
Отец, думал Гуго, ты должен сам забрать меня отсюда, ведь они не пускают никого в двести двенадцатый номер.
Серый полумрак лестничной клетки прорезали вспышки магния; потом появился освещенный прямоугольник лифта; лифт доставил постояльцев из номеров от двести тринадцатого до двести двадцать шестого; из-за оцепления им пришлось подняться на третий этаж, чтобы потом спуститься по служебной лестнице к себе на второй; когда дверь лифта отворилась, послышался многоголосый гомон, в коридор высыпали мужчины в темных костюмах и женщины в светлых платьях с растерянными лицами и искривленными губами, с которых срывались слова "Какой ужас!" и "Какой скандал!". Гуго слишком поздно захлопнул за собой дверь – она его увидела, она уже бежала по коридору к его комнате; Гуго только успел повернуть ключ в замочной скважине, как дверная ручка начала вращаться во все стороны.
– Открой, Гуго, открой же, – сказала она.
– Не открою.
– Я тебе приказываю.
– Вот уже четверть часа, как я не являюсь служащим отеля, сударыня.
– Ты уходишь?
– Да.
– Куда?
– Я ухожу к своему отцу.
– Открой, Гуго, открой, я тебе ничего не сделаю, я не буду тебя больше пугать; ты не должен уходить; я знаю, что у тебя нет отца, я это точно знаю; ты нужен мне, Гуго… ты тот человек, которого они ждут, Гуго, и ты это знаешь; ты увидишь мир, и все они падут пред тобой ниц в самых шикарных отелях; тебе не надо будет ничего говорить, только быть со мной, твое лицо, Гуго… иди сюда, открой, ты не можешь уйти!