— Дивные дела, милорд! Я застаю вас, зятя короля и повелителя целого графства, за столь грубым делом. Да еще в такую жару. Пыль, грязь и смрад. Фи! Не кажется ли вам, что при этом страдает и мое достоинство?
Бэртрада оставалась Бэртрадой. Ее показное смирение не стоило ни гроша, а любезность была напускной. В первую очередь ее интересовали подарки, привезенные мною из Леванта, а также подробности церемонии присяги, состоявшейся в Ле Мане. Между делом она сообщила, что, радея о порядке в замке, выписала из Франции нового смотрителя-кастеляна, с которым я уже, вероятно, познакомился.
Я кивнул. Мне, разумеется, представили этого черноволосого француза, но я еще не имел возможности составить о нем мнение. Не дождавшись похвалы за свое усердие, Бэртрада выразила неудовольствие и принялась прощаться.
— Если вам, милорд граф, неугодно проследовать со мной, возвращайтесь к своим вонючим овцам. Ненавижу запах овчарни и боюсь, что после этой поездки шлейф моего платья придется мыть с наикрепчайшим щелоком.
Я не стал ее удерживать.
Но вечером, сидя у открытого окна в соларе, мы вполне спокойно беседовали, обсуждая предстоящий в связи с ярмаркой прием гостей в Гронвуд Кастле. Я перечислял имена приглашенных, Бэртрада рекомендовала, кого и где следует разместить, но порой я замечал, как хищно подрагивает розоватая полоска шрама у нее над губой — словно она пытается скрыть усмешку. Наверняка она не сомневалась, что в результате ее интриг среди созванной мною знати вспыхнут ссоры, и уж тогда-то она позабавится. Но я помнил и о том, что сейчас Бэртрада стремится к примирению, а значит готова идти мне навстречу. А мне было необходимо, чтобы она взяла все заботы о гостях на себя.
Чтобы подкрепить свою просьбу, я преподнес ей привезенные с Востока подарки: маленькую забавную обезьянку, редкостные сласти, благовонные притирания, тонкие, как дым, вуали.
Подношения убийце моего сына… Но мы должны были снова научиться существовать вместе. Всего лишь существовать, потому что ничего большего я не мог — даже прикасаться к этой женщине. И когда поздним вечером мы легли, то устроились на противоположных концах широкого ложа, не делая ни малейших попыток к сближению. Хотя оба не спали.
Я прикрыл глаза согнутой в локте рукой. Проведенное мною прошлой осенью дознание действительно подтвердило, что гибель Адама — несчастный случай. Но кое-что продолжало меня смущать и сегодня. Например, необъяснимое падение Бэртрадыс лошади в тот же день, когда ей пришлось пешком добираться до замка. Иное дело, когда зимой ее сбросил с себя Набег. Это был сильный, норовистый конь, мне самому порой непросто было с ним сладить. Но Бэртрада отправилась на прогулку на прекрасно выезженной белой кобылице, известной своей кротостью. И Адам вернулся из фэнов именно на этой лошади. Причина? Якобы белую арабку обнаружили без всадницы близ Тауэр Вейк, и Гита позволила Адаму отправиться верхом на ней в Гронвуд. Но как лошадь Бэртрады оказалась во владениях Гиты? Что там понадобилось графине?
Полгода назад я не задавал вопросов, а готов был наброситься на Бэртраду и растерзать ее в клочья. Благо, рядом оказался Пенда и удержал мою руку. Но и Бэртрада удивила меня. Чтобы доказать свою невиновность, она протянула ладонь над пламенем свечи и держала до тех пор, пока не запахло горелым мясом.
— Душой своей и сердцем клянусь, что не хотела убивать Адама! — проговорила она и, вскрикнув, потеряла сознание.
Я вышел, велев, чтобы эта женщина убиралась куда угодно. И она действительно уехала — в Уолсингем, замаливать грехи перед знаменитой статуей Девы Марии. Но меня это не тронуло.
Не менее странно вела себя и Гита, прибыв в Тэтфорд, где должно было совершиться положение тела Адама в фамильную усыпальницу Армстронгов. Поначалу я только испытал благодарность за то, что она пришла поддержать меня в столь горестный час. Мне не было дела до лордов и прелатов, которые прибыли сюда, но Гита — Гита по-настоящему любила мальчика. О, если бы небо не свело меня с Бэртрадой, если бы у меня хватило мужества выдержать искушение властью и остаться с той, которая давала мне счастье и любила моего малыша… Вот о чем я думал, глядя на ее одетую в траур фигурку, стоявшую в толпе вельмож под сумрачными сводами, и тогда, когда после того, как все разошлись, она шагнула ко мне…
Я знаю, что мужчина не должен выказывать слабость. Однако я склонил голову ей на плечо и застыл, чувствуя, как ее маленькая рука касается моих волос. В этот миг Гита произнесла:
— Если бы я могла знать, я бы ни за что не отпустила Адама в Гронвуд в тот вечер.
Я был поражен ненавистью, прозвучавшей в ее голосе. Моя Гита, маленькая послушница, сама доброта — и вдруг такая ярость! Тогда я спросил, что она думает о случившемся.
Гита отстранилась.
— Мне нечего сказать. Но графиню Норфолкскую я бы не подпустила к своему ребенку на расстояние полета стрелы.
Ее ребенок был и моим ребенком. Малышка Милдрэд. Мне так хотелось увидеть ее, взять на руки. Мое единственное оставшееся в живых дитя. В том, что у нас с Бэртрадой не будет детей, я не сомневался ни секунды.
Но вот я вновь лежу на краю супружеского ложа. Мерное дыхание Бэртрады говорит о том, что она уснула. Я приподнялся и взглянул на нее. Ни какой другой мужчина не остался бы равнодушным, окажись он в постели с такой красавицей. Закинутая за голову белоснежная рука, по-кошачьи мягкая и волнующая поза, складки легкого льняного покрывала подчеркивают изгиб высокого бедра, а волна темных вьющихся волос струится по плечу и груди. Рядом со мной спала прекрасная женщина, желавшая примирения и, может быть, новой жизни, но я задыхался подле нее.
Бесшумно встав, я зажег свечу и поднялся наверх, в комнату, предназначенную для хранения нашего гардероба. Там, среди привезенных мною вещей, находился кофр,
[61]
который я не велел распаковывать. Открыв секретный замок одного из его отделений, я извлек оттуда туго свернутый рулон прохладной мерцающей ткани и припал к ней лицом. Пламя свечи бросало мягкий отсвет на ткань, и она блестела и переливалась.
Атлас! Его совсем недавно начали привозить в Европу купцы, а в Англии о нем и понятия не имели. Этот рулон предназначался для Гиты — ткань была светло-серой, цвета ее глаз. Об этом я думал, оплачивая покупку у арабского купца в далеком Иерусалиме, коротая дни на корабле, плывущем вдоль берегов Европы, снаряжая обоз с охранниками-тамплиерами, которым отдельно было велено доставить в Гронвуд этот кофр. Я с волнением представлял, как однажды преподнесу этот подарок внучке Хэрварда Вейка и расскажу, какой путь он проделал, чтобы стать оправой для ее красоты. Тогда она поймет, что я неотступно, каждый день и каждый час помню о ней. Эти тончайшие дымчато-серебристые блики и переливы заскользят по ее груди, облекут ее стан, заструятся вдоль стройных ног. Одежда женщины, сшитая из атласа, даже в полумраке ничего не скрывает от глаз мужчины. А если коснуться ее и ощутить под ее прохладной шелковистостью упругость теплой кожи…