Поэтому, несмотря на приступы озноба, сотрясавшего мое тело, я улыбался, время от времени отхлебывая из фляги, и направлял коня вслед за проводником, прокладывавшим дорогу в тростнике.
— Эй ты! — окликнул я поселянина. — Ты сможешь вести меня когда стемнеет?
— Как скажете, господин.
Смотри-ка, какое почтение… Мне приходилось слышать, что люди этих болотистых краев промышляют не только контрабандой, но и разбоем. И этот парень не выглядит внушающим доверие, а я совсем ослаб. И хотя при мне мой меч и арбалет…
Да, именно арбалет мог и пугать провожатого, и пробуждать его алчность. Это совсем особое оружие — бьет оно гораздо дальше и мощнее, чем лук, а арбалетные болты
[73]
наносят такие страшные раны, что сам Папа признал это оружие бесчеловечным и наложил на него запрет. От этого в Европе арбалеты стали еще более популярны, а цены на них взлетели до небес.
И разумеется, проводник не может не замечать, что творится со мной. Меня бьет жестокая дрожь, я кутаюсь в накидку и в то же время обливаюсь потом. Пока я еще держусь в своем седле с высокими на арабский манер луками, а Моро послушно идет, повинуясь только движениям корпуса и колен, но скоро и на это у меня может не хватить сил.
Временами я погружался в видения, подобные снам наяву. Оттого и не заметил, как село солнце и в сумраке начал сгущаться туман. Порой вдали мелькали едва различимые огоньки селений. Мы двигались по гати, почти полностью скрытой под поверхностью воды, и я дивился, как это мой провожатый находит дорогу.
— Сэр, видать, вы совсем расхворались, — долетел до меня сквозь гул в голове голос провожатого.
— Ничего серьезного, приятель. Жарковато малость.
Он хмуро поглядывал на меня из-под своих косм, кутаясь в шкуру от ночной сырости. Тьма окончательно сгустилась, где-то протяжно кричала сова. Чавкала жижа под копытами, шелестел тростник. Мой проводник сквозь пелену тумана казался призраком, но этот призрак по-прежнему уверенно продвигался вперед.
В какой-то миг, я словно бы отключился. Пришел в себя и… стал петь вполголоса — одну из песенок, что распевали крестоносцы, переложив на свой лад стихи арабского поэта:
Долго я веселился в неведенье сладком
И гордился удачей своей и достатком.
Долго я веселился. Мне все были рады,
И желанья мои не встречали преграды…
Забавно петь, когда задыхаешься и трясешься, а голова кружится так, что едва удерживаешься в седле. И я продолжал — уже в полный голос:
Долго я веселился. Мне жизнь улыбалась!
Все прошло без следа. Ничего не осталось!..
— Ради Пречистой Девы, сэр!.. — прервал меня испуганный возглас проводника. — Замолчите! Неровен час, всполошите души утопленников. Или феи сбегутся на ваш голос и заведут нас в трясину…
— Да ты никак оробел, парень? Неужто в округе нет ни единой христианской обители и попы до сих пор не разогнали всю эту болотную нечисть?
— Мы в фэнах, — буркнул на это провожатый.
— Тогда, парень, тебе стоит бояться только одного: чтобы ты не сделал какую-нибудь глупость, и я не разгневался на тебя.
Мне было не по себе, и я пытался взбодрить себя. Ведь я слаб как дитя, вокруг ни души, а у этого лохматого вполне могла возникнуть шальная мысль убить и ограбить занедужившего путника. Знал бы этот дуралей вдобавок, какая награда назначена за голову человека, которого Генрих Боклерк объявил своим врагом!
Понятия не имею, как долго мы ехали. Я промерз до костей, мои зубы стучали. Поводья выпали из моих рук, и Моро, почувствовав это, сам шел за проводником, сердито пофыркивая, когда оступался с гати. Время от времени проводник оборачивался и начинал уверять меня, что вот-вот покажется какой-то монастырский приют, где мне окажут помощь.
Наконец я почувствовал, что мы остановились и проводник помогает мне спешиться. Я мутно огляделся — никакого приюта не было и в помине
— Убери руки!.. — пробормотал я. — Что ты лапаешь меня, как девку?
Я покачнулся, встав на ноги, а когда он грубо толкнул меня в плечо, рухнул навзничь. Затем он склонился надо мной, а я нашарил нож у пояса и нанес резкий удар.
Увы, этот удар только мне самому показался резким. Лохматый парень с легкостью выбил оружие у меня из рук и продолжал свое дело.
Еще один нож находился у меня за поясом сзади, другой — за голенищем сапога. Но сил, чтобы воспользоваться ими, у меня уже не было. Я неподвижно лежал, глядя, как проводник обшаривает меня и срезает кошелек, который я позаимствовал у старшего из купцов. Завладев им, житель фэнленда с удовольствием подкинул на руке увесистый мешочек.
Мне не было жаль этих денег. В этот момент я ничего не испытывал, кроме полного безразличия. Меня даже не интересовало, как он меня убьет.
Но он оставил мне жизнь.
— Пусть тебя утащат болотные черти, сэр бродяга. Подыхай от своей трясучки, а на мне греха не будет. Но лошадь твою я прихвачу. Уж на рынке в Ризинге мне за нее фунтов двадцать дадут, не меньше.
Этот деревенский дурень трусил, если принялся рассуждать сам с собой. И наверняка он понятия не имел, что такое двадцать фунтов, тем более, что такой конь стоит втрое дороже. А главное — он жестоко ошибался, полагая, что Моро позволит себя увести.
Когда же этот грабитель сунулся к моему скакуну, Моро попятился, фыркая и не давая взять себя за повод. При этом он прижал уши и оскалился, всем своим видом показывая, что не доверяет незнакомцу. Но длинноволосый житель фэнов все еще на что-то надеялся, бормотал ласковые слова, причмокивал.
Я не видел, что произошло дальше — мой проводник внезапно заорал не своим голосом и стал сыпать бранью, а Моро заржал, и его ржание походило на хохот. За этим последовали топот, плеск воды и новая ругань.
На этом я провалился в забытье, зная, что Моро сумеет постоять за нас обоих.
Сколько я пролежал без сознания, мне не известно. Порой я приходил в себя и видел мутный свет, затем все снова заволакивалось мраком. Я бредил, и раскаленные скалы и пески Сирии вновь обступали меня. Затем доносилось пение ангельских голосов, и сухая старческая ладонь самого папы Гонория ложилась на мое чело. «Отпускаю грехи твои, — произносил дребезжащий голос его святейшества. — Ступай и больше не греши».
О, это был час моего возрождения! Я снова был рыцарем, снова мог жить с честью. Но должно быть я не был рожден для подобной жизни. Ибо с таким трудом добившись прощения, я вскоре вновь умудрился стать изгоем — из-за рыжеволосой женщины с самыми гордыми глазами в подлунном мире. Из-за ее губ, белой нежной кожи, несравненных полушарий ее груди…
Какие это были ночи!.. Еще не родился трубадур, который был бы в силах воспеть их. Я познал любовь самой необыкновенной дамы всего христианского мира, которая была одновременно императрицей, принцессой, графиней и наследницей престола…