А там, за дверью, – там резня и бойня. На двух больших каменных столах готовят и разделывают обреченных в жертву животных – бычков и тельцов, баранов, овец, козлов и коз. Рядом со столами – столбы со вделанными в них свинцовыми крюками, с которых свисают уже освежеванные туши, и бешено мельтешат над ними ножи, секачи, тесаки, топоры, мелкозубые пилы и прочее оружие из арсенала живодерен, и воздух пропитан дымом и смрадом горящей кожи, испарениями пота и крови, так что душа из простых, не стремящаяся к святости, нипочем не уразумеет, как это Бог, если он и вправду отец всего сущего, всех людей и скотов, может возрадоваться при виде такого побоища. Иосиф должен стоять с внешней стороны ограждения, отделяющего Двор Израильтян от Двора Священников, но и оттуда ему отлично виден алтарь размером в четыре с лишним роста человеческих и в глубине – то, что наконец и вправду можно и должно назвать Храмом, ибо все это весьма и весьма напоминает те вкладываемые одна в другую коробочки-головоломки, которые уже и в те времена выделывали в Китае: и в самом деле, поглядим издали и скажем: Храм, войдем во Двор Язычников – опять же скажем: Храм, и теперь плотник Иосиф, опершись на резные перила, произносит все то же слово:
Храм, но теперь оно уместно. Вот его широкий фасад с четырьмя утопленными колоннами, увенчанными на греческий манер капителями-акантами, и не вход, не дверь, не ворота, но проем, ведущий туда, где обитает Бог, и мы с вами, презрев запреты, пройдем туда, миновав Святое, и окажемся в последней коробочке, именуемой Святое Святых, – в страх наводящей каменной комнате, пустой, как Вселенная, лишенной окон, а потому недоступной для проникновения дневного света, который ворвется туда, лишь когда грянет час разрушения, и все станет грудой каменных руин, камни же друг от друга неотличимы. Бог тем больше Бог, чем недоступней он, плотник же Иосиф всего лишь отец одного из многих младенцев, который – да не младенец, разумеется, а отец – увидит, как умрут два невинных голубка, – ибо младенец, невинностью своей не уступающий им, лежит на руках у матери и думает, если ему это по силам, что вот это и есть мир, куда пришел он, и мир этот пребудет таким во веки веков.
А перед алтарем, сложенным из огромных неотесанных камней, которые с той поры, как извлекли их из карьеров и установили здесь, в святилище, не знали прикосновения никакого железа, стоит босой, в полотняном хитоне священник, ожидая, когда левит подаст ему голубок. Вот он берет одну из них, вот несет к углу алтаря и там одним движением отделяет ей голову от туловища. Брызжет кровь. Священник окропляет ею нижнюю часть алтаря, потом кладет обезглавленную тушку на особый желоб, чтобы стекла по нему вся кровь: потом, по окончании обряда, он заберет голубку себе. Вторая горлица удостоится большей чести – она станет жертвой всесожжения. Священник, поднявшись туда, где горит священный огонь, на той же стороне алтаря, но на другом углу, юго-западном, тогда как первая жертва принесена была на юго-восточном, сворачивает голову голубке, кропит ее кровью помост, украшенный по краям орнаментом в виде бараньих рогов, и вырывает у нее внутренности. Никто не обращает внимания – слишком ничтожна эта смерть, и только Иосиф, задрав голову, пытается различить во всеобъемлющем дыму и чаду дым своей жертвы, уловить запах ее горящей плоти, которую священник, присыпав солью, бросает в огонь, но вряд ли удастся это плотнику – горящая в пляшущих языках пламени выпотрошенная тушка так жалка и ничтожна, что не заполнит и дупла в зубе Господа. А внизу, у подножия жертвенника, уже стоят в ожидании три священника. Падает сраженный железным крюком теленок – Боже, Боже, сколь слабы мы по воле Твоей, как легко нам умереть! Больше Иосифу здесь делать нечего, пора уходить, уводить жену и сына. Мария очистилась, – разумеется, об истинной чистоте и говорить не приходится, даже и уповать на нее нечего людям вообще, а женщинам в особенности, речь идет о том, что освободилась она от истечения своего, и все теперь как раньше, только стало в мире на две голубки меньше и на одного мальчика больше. Вышли они из Храма через те же врата, через которые и вошли в него; Иосиф получил назад своего осла и, покуда Мария, став на придорожный камень, усаживалась в седло, держал сына на руках – не в первый раз это было, но теперь, оттого, должно быть, что еще не позабылось, как вырывают внутренности у горлицы, он помедлил, прежде чем передать его матери, словно думал, что ничьи руки не оберегут мальчика лучше его, отцовских рук. Он проводил семейство до городской стены и вернулся в Храм, на работу.
Завтра, чтоб уж получилась полная рабочая неделя, он придет туда в последний раз, а потом, не медля больше ни единой секунды, двинутся они домой, в Назарет.
И в ту же ночь высказал наконец пророк Михей то, о чем так долго молчал. И когда царь Ирод, терпя и снося ставшую уже привычной еженощную муку, ждал, что, в очередной раз произнеся обличение, потерявшее от повторений свою грозную силу, исчезнет призрак и страшное пророчество так и не сорвется с уст его, прозвучали новые и нежданные слова. И ты, Вифлеем, мал ли ты между тысячами Иудиными? Из тебя произойдет мне тот, который должен быть Владыкою в Израиле. И в этот самый миг проснулся царь Ирод, но в опочивальне его, точно длительный, долго не замирающий звон струны, продолжали звучать слова пророка. Ирод больше не закрывал глаз, вдумываясь в сокрытый смысл пророчества, если был он, и столь глубока была его задумчивость, что даже как бы перестал ощущать роящихся под кожей муравьев, червей, ползающих в самых сокровенных частях плоти его, гниющей заживо. Ничего нового не было для него в этом предсказании, знакомом ему, как и всякому правоверному иудею, но он никогда не считал нужным терять время на то, чтобы постичь таинственные откровения древних пророков, – хватало ему тайн и наяву: только поспевай раскрывать заговоры да ковы.
Смущало его и томило душу его смутной тревогой другое – некая беспокоящая странность заключена была в самом звучании, а вернее – отзвуке этих слов, будто значили они не только то, что значили, а таили близкую и неотвратимо ужасную опасность, грозили бедой скорой и неминучей. Он попытался отогнать это наваждение, снова уснуть, но тело не слушалось и вновь открылось для скорбей, проникавших до самого нутра, так что размышление все же служило защитой от них. Уставя взор в потолок – резные украшения его в приглушенном экранами свете факелов, казалось, ожили и задвигались, – царь искал и не находил ответа. Потом он кликнул главного над евнухами, оберегавшими его сон и бессонницу, и приказал, чтобы немедля – сию же минуту! – был доставлен к нему священник из Храма вместе с Книгой пророка Михея.
Немедля не получилось: пока дошли от дворца до Храма, от Храма до дворца, минул почти целый час, и уже рассветало, когда священника ввели в царскую опочивальню. Читай! – приказал Ирод, и тот начал: Слово Господне, которое было к Михею Морасфитину во дни Иоафама, Ахаза и Езекии, царей Иудейских, и дальше, до тех пор, пока Ирод не прервал его, выкрикнув: Дальше! Священник, смешавшись и не понимая, зачем вытребовали его в такой час во дворец, перескочил на другой стих: Горе замышляющим беззаконие и на ложах своих придумывающим злодеяния – и осекся, убоявшись, что может дорого ему обойтись невольная его оплошность, и, путаясь, словно хотел, чтобы поскорее забылись слова, сказанные только что, наугад прочел из другого места: