Он знает, нельзя бежать до тех пор, пока не выберешься за городские стены, но ему не дает покоя мысль о том, что солдаты, вооруженные копьями, мечами, ножами и злобой, лютой, но беспричинной, уже пустились в путь, и хорошо, если в пешем строю, а не отрядили конных, и скачут облегченной рысью, и дорога, как нарочно, идет под уклон, приятная верховая прогулка, да и только, и если так, то их не опередишь и не догонишь, и сын мой погибнет, бедный мой мальчик, несчастный мой, любимый мой, единственный, Иисус мой, – ив это мгновение новая мысль, мысль дурацкая и недостойная, точно бранное слово, оскорбительно вламывается в сознание: жалованье, пропадет жалованье за неделю, и такова сила презренной корысти, низкого интереса, что Иосиф хоть и не остановился, но чуть-чуть придержал стремительность шагов, словно для того, чтобы дать рассудку время взвесить и прикинуть, нельзя ли совместить одно с другим – жизнь, так сказать, и кошелек, – но была эта мелкая мыслишка мимолетней и легче луча, что рождается и исчезает, не успев оставить по себе сколько-нибудь определенной памяти, так что Иосиф не успел даже испытать стыд, который столь часто – и все же недостаточно часто – становится самым надежным, самым верным нашим ангелом-хранителем.
Но вот он наконец за городской чертой, воинов на дороге не видно, насколько хватает взгляд, и не заметно никакого оживления, неизбежного в том случае, если бы через эти ворота выходил отряд, однако самая безобманная и верная примета – это мирно играющие дети: не так бы они себя вели, если бы под сенью знамен, под барабанную дробь и пенье труб появились тут воины, мальчишки, повинуясь древнему как мир воинственному зову души, непременно увязались бы за отрядом следом – ни единого мальчишки не осталось бы тут – и провожали бы его, по крайней мере, до первого поворота дороги, а самый боевой довел бы и до места назначения, узнав таким образом, что суждено ему в будущем, а суждено ему убивать и умирать. Иосиф же теперь может припустить бегом – и он бежит, бежит, благо дорога под гору, бежит, путаясь в полах своего хитона, хоть он и подоткнул его чуть не до колен, но – так бывает во сне – его не оставляет мучительное ощущение, что ноги не способны выполнять требования и мольбы верхней части тела – сердца, головы, глаз, рук, которые спешат спасти и уберечь, но явно не поспевают. Встречные останавливаются, провожают этого опрометью несущегося человека удивленными взглядами, а зрелище и вправду неприятно поражает глаз, ибо народ этот высоко ставит сдержанное достоинство, степенность и даже известную величавость походки и вообще всего поведения, и единственное, что может извинить Иосифа – не считая, понятно, того, что мчится он спасать сына, – это явная его принадлежность к племени галилеян, людей, как не раз уж говорилось, неотесанных и грубых. Вот позади осталась гробница Рахили, которая, верно, никогда и не предполагала, что появится у нее столько поводов оплакать детей своих, огласить воплями и рыданиями бурые холмы вокруг, расцарапать себе лицо или что там от него осталось, прядями вырывать себе волосы или ранить голый свой череп. Иосиф еще до того, как показались первые домики Вифлеема, сбегает с дороги и мчит напрямик, через поле: Так короче, скажет он, если кто удивится и спросит, что это он затеял, и хоть так, наверно, и в самом деле гораздо короче, но можно ручаться, что и гораздо неудобней. Избегая встреч с теми, кто работает в поле, припадая за камни, чтобы не заметили пастухи, Иосиф делает большой крюк, чтобы попасть в свою пещеру, где жена не ждет его в этот час, а сын – ни в этот, ни в какой другой, ибо спит. Уже на середине склона последнего холма, когда уже показалась впереди черная дыра – вход в пещеру, еще одна ужасная мысль пронзает его: а вдруг Мария, взяв с собой младенца, пошла в селение и – это ведь женщинам так свойственно, так присуще – воспользовалась своим одиночеством, чтобы толком и без спешки попрощаться с невольницей Саломеей и местными мамашами, с которыми свела за последнее время знакомство и дружбу, оставив мужу право и обязанность по всем правилам поблагодарить хозяев пещеры. А перед мысленным взором мужа этого проносится в тот же миг картина – вот он бежит по улицам Вифлеема, стучит в двери домов, кричит: Нет ли тут жены моей?! – ибо глупо было бы спрашивать, нет ли тут младенца двух месяцев от роду, и, увидев, что он сам на себя не похож, непременно осведомится какая-нибудь женщина с ребенком:
Стряслось что-нибудь? – а он скажет: Да нет, ничего особенного, просто завтра рано утром уходим мы, так надо собрать пожитки. Отсюда, с высоты, похож Вифлеем на строящийся Храм, и разбросанные повсюду камни будто ждут, когда придут рабочие, поставят их один на другой, выстроят из них что-нибудь – дозорную ли вышку, обелиск ли в честь одержанных побед или стену плача. Лает вдалеке пес, откликаются ему другие, но знойное безмолвие последнего предзакатного часа еще осеняет Вифлеем, как позабытое благословение, почти уже утратившее силу свою и благодать, как последнее перышко растаявшего в вышине облака.
В неподвижности провел Иосиф меньше времени, чем нужно, чтобы выговорить эти слова. Последний рывок – и вот он уже был у входа в пещеру и окликал жену: Мария, ты здесь? – и когда она отозвалась ему из глубины, он вдруг и только сейчас ощутил, как дрожат и подкашиваются у него ноги – от бешеного бега, но и от счастливого потрясения: сын цел и невредим. А в пещере Мария нарезала овощи к ужину, спал в яслях младенец. Иосиф без сил повалился наземь, но тотчас заставил себя встать и сказал: Мы уходим, мы уходим, и Мария непонимающе взглянула на него: Уходим? – и он ответил: Да, да, уходим немедленно. Но ты же говорил… Молчи! – перебил он ее, собирай вещи, покуда я заседлаю осла. Давай сперва хоть поужинаем. В дороге поужинаем. Скоро стемнеет, куда ж это мы на ночь глядя, заплутаем, и Иосиф сорвался на крик: Молчи, сказано, делай, что тебе говорят! Слезы выступили на глазах Марии – в первый раз муж повысил на нее голос, – и молча принялась она собирать немногие их пожитки.
Живей, живей, подгонял ее Иосиф, а сам тем временем взнуздал и заседлал осла, подтянул подпруги, как попало и вперемежку набил седельные торбы всем, что подвернулось под руку, а Мария дивилась, не узнавая мужа.
Они уже были совсем готовы пуститься в путь – оставалось лишь засыпать землей огонь, как вдруг Иосиф, жестом приказав жене оставаться на месте, подошел к выходу, выглянул наружу. Пепел сумерек припорошил землю и небо, сделав их неразличимыми. Солнце еще не село, но густая пелена, хоть и висела достаточно высоко, чтобы оставались окрестные поля в поле зрения, не давала лучам пробиться наружу. Иосиф прислушался, шагнул вперед раз и другой – и волосы его стали дыбом: из Вифлеема летел крик, и был он столь пронзителен, что, казалось, не могут издать его уста человеческие, и тотчас, следом, еще не успело смолкнуть в окрестных холмах эхо, грянул, заполняя собой все вокруг, новый взрыв рыданий и воплей, но нет, это не ангелы оплакивали попавших в беду людей, а обезумевшие люди взывали к пустым небесам. Иосиф медленно, словно боясь, что звук его шагов будет услышан кем-то, отступил в глубь пещеры, столкнувшись с нарушившей его запрет Марией – она дрожала с головы до ног. Что это за крики? – спросила она, Иосиф же, не отвечая, втащил ее в пещеру и стал забрасывать землей костер. Что это за крики? – повторила она, невидимая во тьме, и на этот раз он, помолчав, сказал: Это убивают людей, еще помолчал и добавил, словно по секрету: Детей убивают, так приказал царь Ирод, и горло ему перехватил спазм беззвучного бесслезного рыдания, но, справившись с ним, он договорил: Потому я и хотел бежать. Зашелестела солома, зашуршала ткань – это Мария, вынув сына из яслей, прижала его к груди: Иисус, тебя ищут убить, и последнее слово пресеклось плачем. Молчи, сказал Иосиф, ни звука, может быть, воины сюда не придут, им ведено убивать всех младенцев вифлеемских от двух лет и ниже. Как ты узнал? Подслушал разговор у Храма, прибежал сюда. Что же нам делать? Вряд ли они станут обшаривать все пещеры в округе, приказано им лишь обойти все дома, молись, чтобы никто не выдал нас, и тогда мы спасены. Он снова выглянул наружу: вопли стихли, и слышались теперь лишь рыдания, и значило это, что избиение младенцев совершилось и завершилось. По-прежнему непроглядно было небо – наступающая ночь и туманная пелена надежно укрыли Вифлеем от взоров тех, кто обитал в небесах. Оставайся здесь, сказал Иосиф, пойду к дороге, посмотрю, ушли воины или нет. Будь осторожен, сказала Мария, словно было ей невдомек, что мужу ее никакая опасность не грозит, что смерть пришла лишь к жителям Вифлеема мужского пола от двух лет и ниже – если только кто-нибудь, вышедший на дорогу с той же целью, что и Иосиф, – поглядеть, ушли ли солдаты, – не выдаст, не донесет, не скажет: А вот плотник Иосиф, и сыну его, нареченному Иисусом, нет еще и двух месяцев от роду, и не про него ли говорилось в пророчестве, ибо никогда мы не читали и не слыхали, чтобы уготован был царский венец нашим сыновьям, тем более теперь, когда вы их перебили всех до единого.