Проходя у подножия холма, где уже почти год назад Анания поведал ему о своем решении присоединиться к повстанцам Иуды Галилеянина, Иосиф поднял глаза на три больших камня, сросшихся, как три плода на одном черенке, там, наверху, они, казалось, застыли в ожидании, что с неба и с земли донесется до них ответ на вопросы, которые задает все живое и неживое уже одним своим существованием, даже не произнося их вслух: Зачем я здесь? Какой причиной, известной или нет, объяснить меня? Каков был бы мир, если бы не было меня, если уж он таков, каков есть? Спроси нас об этом Анания, мы бы ответили, что уж камни, по крайней мере, пребудут какими были, раз ветер, дождь и зной почти не разрушают, не разъедают их, и что, вероятно, они останутся на том же месте и через двадцать столетий, и еще через двадцать после этих двадцати, когда мир полностью преобразится, но и тогда на первые два вопроса у него по-прежнему не будет ответа. По дороге двигались кучки беглецов; исполненные того же страха, что и посланец Анании, они с удивлением смотрели на Иосифа, и один из них взял его за руку и сказал: Куда ты идешь? – и плотник ответил: В Сепфорис, за другом, он ранен, пропадет, жалко. Ты бы лучше себя пожалел и не ходил туда. Почему? Потому что римляне на подходе, городу не будет пощады. Я должен идти, мой сосед как брат мне, и больше пойти за ним некому. Подумай как следует, и благоразумный советчик продолжает свой путь, а Иосиф замирает посреди дороги, остановленный мыслью, правда ли он друг самому себе или же – для этого вывода оснований у него имелось гораздо больше – не любит и презирает себя, однако, поразмыслив немного, решил, что ни то ни другое: он себе безразличен – пустое место, а в пустоте ни близко, ни далеко не на чем остановиться глазу, ведь нельзя же устремить взгляд на отсутствие чего бы то ни было. Потом он подумал, что отцовский долг призывает его вернуться назад: в конце концов, надо прежде всего заботиться о собственных детях и оставить попечение о человеке, что приходится тебе всего лишь соседом, да к тому же и бывшим, раз покинул свой дом, а жену отослал в другие края. Но дети его в безопасности, римляне не причинят им вреда, они ведь ищут мятежников. Когда ход мысли привел Иосифа к этому выводу, он заметил, что произнес вслух, словно отвечая потаенным тревогам: А я-то не мятежник. Тут же он хлопнул осла по крупу, крикнул ему: Ну, пошел, и продолжил свой путь.
Когда он вошел в Сепфорис, день клонился к вечеру.
Длинные тени от домов и деревьев, лежавшие на земле и поначалу еще различимые, постепенно пропадали, будто дотягивались до горизонта и за ним исчезали, точно темная вода за крутыми порогами. Народу на улицах было мало, женщин и детей не видно вовсе, только усталые мужчины, сложившие ненадежное оружие, лежали на земле, тяжело дыша, и никто не мог бы сказать наверное, набираются ли они сил перед новой битвой или бежали с поля боя. Иосиф спросил одного из них: Римляне близко? Тот закрыл, потом медленно открыл глаза и сказал: Завтра будут здесь, и добавил, отворачиваясь:
Уходи отсюда, бери своего осла и уходи. Я ищу друга, его ранили в бою. Будь у тебя столько же денег, сколько валяется здесь раненых, богаче тебя не было бы в мире человека. А где они? Здесь, и там, и повсюду. А есть ли одно какое-то место, где собирали их? Вон за домами амбар, в нем много раненых, может, и найдешь там своего друга, но торопись – покойников оттуда выносят чаще, чем вносят живых. Иосиф знал город, нередко бывал здесь и на заработках, благо в богатом и цветущем Сепфорисе, где всегда что-то строилось, плотники были в цене, и на религиозных праздниках, не относящихся к числу тех важнейших, которые следовало отмечать в Иерусалиме, куда добираться было и далеко и недешево. Потому найти амбар не составило для него труда: просто иди на запах крови и страдающей плоти, можно бы даже вообразить, будто это детская игра, только вместо слов «холодно, холодно, теплее, горячо!», которыми водящему дают понять, приближается он к спрятанной вещи или удаляется от нее, здесь – «не больно, больно, еще больнее», и вот уже стала боль нестерпима.
Иосиф привязал осла к длинной жерди у дверей, служившей коновязью, и вошел в амбар, обратившийся в темную больничную палату. На полу, меж циновками, едва теплились масляные плошки, и были они как звезды в черном небе, ибо света их все же хватает на то, чтобы обозначить свое присутствие, если уж мы видим их из такого далека. В поисках Анании Иосиф медленно проходил вдоль рядов лежавших людей, вдыхая едкую смесь запахов, – пахло маслом и вином, которыми обрабатывали раны, пахло потом, калом и мочой, поскольку были среди этих страдальцев и такие, кто, не в силах шевельнуться, тут же, на месте, освобождался от того, что ослабевшая воля не могла удерживать в теле.
Здесь его нет, пробормотал Иосиф, дойдя до конца ряда. И двинулся в обратную сторону, идя медленнее, вглядываясь внимательнее, ибо все страждущие были похожи друг на друга: бороды, ввалившиеся глаза, запавшие щеки, тускло и липко лоснящиеся от испарины.
Кое-кто из раненых провожал его жадным взглядом, им хотелось верить, что этот здоровый человек пришел за ними, но быстро угасал свет упования, зажигавшийся на время в их глазах, и ожидание – кого? чего? – тянулось дальше. Иосиф остановился перед человеком уже в годах, с седыми волосами и бородой, и сказал себе: Это он, хотя тот был не такой, каким Иосиф видел его в последний раз: тогда голова его серебрилась, теперь же была подобна кому слежавшегося грязного снега, и только брови по-прежнему чернели, как головешки.
Глаза у него были закрыты, дышал он тяжело. Иосиф тихим голосом позвал: Анания, потом нагнулся пониже, произнес погромче: Анания, и тот медленно, словно выбирался уже из-под земли, поднял веки, и когда глаза его полностью открылись, стало ясно, что все же это Анания, сосед, который, оставив дом и жену, пошел драться с римлянами, а теперь лежит здесь с распоротым животом, и пахнет от него подгнивающим мясом.
Поначалу Анания не признал Иосифа, свет от плошки мало помогал, глаза – еще меньше, и понимает он, кто перед ним, только когда Иосиф уже по-другому, может быть с любовью, повторяет: Анания, глаза старика наполняются слезами, и он принимается твердить: Это ты, это ты, зачем ты здесь, зачем ты здесь, – и хочет приподняться на локте, протянуть руку, но сил нет, и он откидывается на спину, кривя лицо от боли. Я пришел за тобой, говорит плотник, у дверей стоит осел, глазом моргнуть не успеешь, будем мы с тобою дома. Не надо было тебе приходить, ведь римляне вот-вот появятся, а мне уже отсюда не выйти и с этой постели не встать, и дрожащими руками он разводит в стороны располосованный хитон. Под пропитанными вином и маслом тряпками, будто губы распухшего рта, набрякли края двух длинных и глубоких ран, и ноздри Иосифа вздрагивают от сладковатого и тошнотворного запаха, он отводит глаза. Старик закрылся и уронил руки, словно вконец обессилел. Сам видишь, нельзя меня трогать, чуть шевельнусь, все кишки вывалятся. А мы обмотаем тебя поплотней, обвяжем потуже да и поедем тихонько, настаивает Иосиф, хотя и без прежней уверенности: ясно, что, если и удастся взвалить старика на осла, живым его не довезешь. Анания снова закрыл глаза и, не открывая их, сказал: Уходи, Иосиф, уходи отсюда, ведь римляне вот-вот появятся. Не волнуйся, ночью они нападать не станут. Иди домой, иди домой, вздохнул Анания, и ответил ему Иосиф: Спи.