Мария бросилась было к ним бегом, но они были слишком далеко – не добежишь, и, задохнувшись, она умеряет шаг: немудрено, что после стольких и столь частых родов сердце ее надорвано. Иисус, как подобает почтительному сыну, хочет быть рядом с нею и сейчас, и потом, когда они вместе испытают одну и ту же радость или одну и ту же скорбь, однако мать идет так медленно, еле ноги переставляет, что он говорит: Так мы и до завтра не доберемся, и Мария движением руки отпускает его, как бы сказав: Ступай один, и он прямиком, через поле, чтобы срезать путь, опрометью несется к столбам, бормоча: Отец, отец – с надеждой на то, что не найдет его среди казненных, и с мукой, потому что уже нашел. Он подбежал к первому ряду столбов – на иных еще висят распятые, с других они уже сняты, опущены наземь, ждут погребения, и лишь вокруг немногих стоят родственники, ибо большинство мятежников люди нездешние, пришлые и сражались в разных отрядах, сойдясь в единое войско только здесь, перед тем как принять свой последний бой, а сейчас каждый из них отделен, отъединен от других и пребывает в не выразимом словами одиночестве смерти. Иисус не видит отца, и душа его полнится ликованием, но рассудок говорит: Подожди, это еще не конец, а вот и конец – на земле простерт тот, кого он искал, – крови почти нет, лишь разверстые раны на запястьях и на ступнях – и кажется, будто Иосиф спит, но нет, отец, ты не спишь, никому не удалось бы уснуть, когда ноги выворочены так неестественно, спасибо уж и за то, что кому-то хватило милосердия снять тебя с креста, однако казненных так много, что люди, позаботившиеся о тебе, не успели выпрямить раздробленные твои ноги. Юноша по имени Иисус стоит на коленях у тела отца, плача, хочет дотронуться до него и не смеет, но вот настает миг, когда скорбь перебарывает страх смерти, и тогда он обнимает труп. Отец, отец, бормочет он, а рядом другой голос произносит:
Ох, Иосиф, муж мой, – это подоспела обессиленная Мария, которая начала плакать еще издали, потому что, еще издали заметив замершего сына, поняла, что ее ожидает. А теперь плачет она еще неутешней и горше, ибо разглядела перебитые ноги: неизвестно ведь, утихают ли после смерти те муки, что испытывал человек при жизни, особенно в последние ее минуты, весьма возможно, что со смертью в самом деле кончается все, но никто не может утверждать наверное, что память о страдании, хоть несколько часов по крайней мере, не живет в том, что мы называем телом, и нельзя исключить, что разложение и распад плоти – это единственный способ от этих страданий избавиться. Мария так мягко и нежно, как никогда бы не решилась прикоснуться к живому, попыталась поровней положить неестественно вывернутые ноги Иосифа, придававшие ему жутковатое сходство со сломанной куклой. Иисус не дотрагивался до отца, только одернул задравшийся подол хитона, который не сняли с него, поднимая на крест, но все равно голени – они с какой-то особенной пронзительностью подчеркивают» как хрупко, в сущности, человеческое тело, – остались открыты. Берцовые кости перебиты, и потому ступни не торчат вверх, а поникли, открывая раны на лодыжках, куда на запах крови слетелись рои мух.
Стоптанные и запыленные сандалии Иосифа, валявшиеся у подножия толстого дерева, гибельным плодом которого был он недавно, так и остались бы там, если б Иисус, следуя безотчетному порыву или повелению свыше, не протянул за ними руку, чего Мария даже не заметила, не подобрал их и не сунул себе за пояс, словно символическое наследство, причитающееся ему как первородному сыну, ибо в жизни многое и важное начинается с простого и пустячного, и недаром ведь до наших дней дожила поговорка: «В обуви отца и я мужчина».
Римские солдаты, стоя чуть поодаль, наблюдали за происходящим, готовые пресечь призывы к мятежу или враждебные действия, если последуют таковые со стороны тех, кто со стенаниями и слезами хлопотал над телами казненных. Однако люди эти были настроены мирно или не желали до поры обнаруживать своей враждебности и всего лишь читали свои заупокойные молитвы, переходя от одного казненного к другому, и вот уж полных два часа, как над каждым из покойников звучали слова молитв и разрывались одежды – слева, если оплакивался родственник, справа – если нет, и в предвечерней тишине слышались голоса, произносящие нараспев: Господи, зачем понадобился тебе человек, на что сдался тебе сын человеческий, ведь жизнь его подобна краткому дуновению, дни человека, рожденного от женщины, мимолетней тени, скоротечны и обильны лишь скорбями, как цветок вырастает он и так же срезается серпом жнеца, и исчезает он без следа, как тень. Затем, после того как признано было полное ничтожество человека пред Богом, хор загремел громче и ликующе, чтобы напомнить Ему о нежданном величии человека:
Вспомни, насколько ты умалил его пред ангелами, но увенчал его славой. Когда же плакальщики приблизились к телу незнакомого им Иосифа, лежавшему с самого края, последним в ряду сорока казненных, они хоть и заторопились с отпеванием, но плотник все же унес в иной мир все, что требовалось обычаем и Законом, а объяснялась торопливость тем, что Закон этот не позволяет оставлять распятых без погребения до следующего утра, солнце между тем уже клонилось к западу, и скоро уже начнет смеркаться. Иисусу по молодости лет не нужно было в знак скорби разрывать на себе одежды, но голос его, тонкий и подрагивающий, взмывал над голосами других, выпевая славословие Господу. Распростертый на земле Иосиф если еще страдает от боли в пронзенных гвоздями ступнях и запястьях, то, наверно, слышит и слова о Божьей справедливости и теперь уж несомненно узнает, какое место занимала она в его жизни, – теперь, когда ни от справедливости этой, ни от самой жизни ждать ему более не приходится ничего. Отпели; теперь надо приступать к погребению, но казненных так много, а ночь уже так близка, что нет решительно никакой возможности обеспечить каждого отдельным местом последнего упокоения, то есть выкопать каждому могилу, опустить в нее облаченного в саван усопшего, заложить ее круглым камнем – нечего и думать об этом. И ограничились тем, что выкопали длинный ров, где всем хватило места, и сделано так не в первый и, поверьте, не в последний раз, и трупы опустили в братскую могилу такими, как нашли их, и Иисусу тоже дали заступ, и он работал усердно и наравне со взрослыми, ибо хотел, чтобы исполнилось пророчество о том, что человек будет погребен в могиле, вырытой сыном человеческим, но сам он останется без погребения.
Пусть слова эти, на первый взгляд кажущиеся загадочными, не обратят ваши помыслы к метафизическим размышлениям, ибо смысл их очевиден и обыден и значат они всего лишь, что того человека, который останется на земле последним, некому будет класть в эту землю.
Юношу ждет иная судьба – не на нем иссякнет род человеческий, еще много тысячелетий будут люди рождаться и умирать, и если верно присловье, что человек человеку волк, то у нас есть все основания считать, что пребудет он ему и палачом и могильщиком.
Солнце уже перевалило за склон горы. Темные низкие тучи спустились над долиной Иорданской, медленно поползли к западу, словно последние лучи, заливая багрянцем верхнюю кромку, притягивали их к себе.
Вдруг похолодало – похоже, ночью будет дождь, хоть это и редкость в такое время года. Солдаты ушли, торопясь засветло дойти до лагеря, куда, должно быть, уже воротились их посланные в Назарет на разведку однополчане, – такой вот слаженностью действий и отличается регулярная армия от взбунтовавшейся толпы, и результат этого отличия налицо: тридцать девять человек, взятых с бою, распяты на столбах, а сороковой, бедняга, хоть ни в чем и не виноват, попал под горячую руку и тоже поплатился жизнью, вот уж истинно – в чужом пиру похмелье. Жители Сепфориса сейчас отправятся искать в сожженном городе место для ночевки, а поутру каждая семья пороется на пепелище своего дома, посмотрит, не пощадил ли огонь чего-нибудь из скарба, чтобы было с чем начинать жить на новом месте, ибо римляне пока не позволят отстроить город заново – рано еще, пора не пришла. Мария и Иисус – две тени в лесу, где у деревьев нет ни ветвей, ни листьев; два страха, друг в друге ищущие мужества, и мать за руку притягивает сына к себе, а от черного неба присмотра не жди, а лежащие в земле мертвецы того и гляди ухватят живых, остановят их. Заночуем в городе, сказал Иисус, а Мария ответила: Нельзя, братья твои дома одни и есть хотят. Мать и сын едва различают землю, по которой ступают, но вот, много раз споткнувшись и один раз упав, выбрались они наконец на дорогу, руслом пересохшей реки бледно светившуюся во тьме. Когда остался позади Сепфорис, начался дождь – первые тяжелые капли с мягким стуком упали в густую дорожную пыль, которая уже очень скоро под хлещущими с неба струями превратилась в грязь, и Марии с сыном пришлось разуться, чтобы не завязить в ней сандалии. Они идут молча, мать своим платком прикрыла сыну голову, и сказать им друг другу нечего, и, быть может, в головах обоих проносится смутная мысль: не умер Иосиф, вот вернутся они – и найдут его дома, где он, как умеет, обихаживает детей, и он спросит жену: Кто это вам позволил без спросу идти в город? – и на глаза Марии вновь навернулись слезы, но это уже не только от скорби и горя, но и от неизбывной усталости, от безжалостного дождя, от нескончаемой ночи. Нет, все слишком черно и мрачно, чтобы поверить, будто Иосиф жив. Настанет день, и кто-нибудь расскажет вдове о великом чуде в Сепфорисе, где обтесанные для казни столбы пустили новые корни и оделись новой листвой, и «чудо» употреблено здесь не для красного словца, во-первых, потому что римляне, вопреки обыкновению, уходя, не увезли столбы с собой, а во-вторых, потому что не бывает так, чтобы спиленные с верхушки и с комля стволы еще сохранили в себе жизненные соки и ростки, которые могли бы превратить уродливые окровавленные деревяшки в живые деревья. Это кровь мучеников, говорили люди верующие, это дождь, возражали маловеры, но ни пролитая кровь, ни хлещущая с небес вода раньше почему-то не могли заставить зазеленеть и ожить бесчисленные кресты, торчавшие на холмах и в пустынях. Никто лишь не осмелился сказать, что случилось это по воле Господа, и не осмелился не потому лишь, что воля эта, какова бы ни была она, непостижна разуму, но также и потому, что никто не мог бы доходчиво и толково объяснить, чем это распятые в Сепфорисе лучше всех прочих, за какие такие особые заслуги сподобились они невиданной небесной благодати, являть которую склонны скорее языческие боги. И долго еще простоят там эти деревья, и сотрется наконец память о том, что же произошло, и тогда люди, всему на свете желающие дать объяснение – истинное или мнимое, – придумают множество историй, поначалу еще имеющих хоть какое-то отношение к событиям действительным, а потом все дальше и дальше отходящих от них, все больше и больше теряющих с ними самомалейшую связь и наконец превращающихся просто в легенду. И настанет день, когда выйдет деревьям этим срок жизни, когда срубят их, а потом захотят проложить по этому месту автомагистраль, выстроить школу, жилой дом, торговый центр или долговременную огневую точку, и пригонят сюда экскаваторы, которые вгрызутся в землю и выбросят на поверхность ее, на белый свет, останки тех, кто две тысячи лет назад в землю эту был положен, и даруют им в определенном смысле вторую жизнь. Появятся антропологи, и профессор анатомии, изучив скелеты, сообщит пораженному миру, что в те далекие времена людей распинали, предварительно перебив им ноги. И мир, раз уж нельзя будет отнять у ученого научных заслуг и объявить лжеученым, возненавидит его из соображений эстетических.