Утро ушло на приготовления в дорогу, и казалось, что Иисус собрался на край света, а не в Назарет, до которого и двухсот стадий не будет, так что обычный человек, выйдя в полдень, к закату дойдет непременно, даже при том, что путь из Магдалы в Назарет не очень-то прямой и ровный и изобилует крутыми каменистыми откосами. Будь осторожен, в окрестностях еще бродят мятежники, сказала Мария. Неужели? Ты давно не бывал в здешних краях, это ведь Галилея. И я галилеянин, они мне зла не причинят. Какой же ты галилеянин, раз родился в Вифлееме Иудейском? Меня зачали в Назарете, а на свет я появился, если правду сказать, не в самом Вифлееме, а в пещере, под землей, хотя, знаешь, мне кажется, что здесь, в Магдале, я родился во второй раз. И родила тебя блудница. Для меня ты никакая не блудница, с яростью ответил Иисус. Это мое ремесло. После этих слов наступило долгое молчание: Мария ждала, что он договорит, Иисус одолевал и все никак не мог одолеть свое смятение и наконец вымолвил: Ты уберешь то полотнище, что вывесила над воротами, чтобы никто не смел входить к тебе? Мария поглядела на него серьезно, но тотчас улыбнулась не без лукавства: Нельзя же принять двоих мужчин разом. Что значат твои слова? Значат они, что ты хоть и уйдешь, но останешься, – и прибавила, помолчав: Тряпка так и будет висеть над воротами моими. Но все подумают, будто ты принимаешь мужчину. И верно подумают, ибо со мною будешь ты. И никто больше не войдет к тебе? Ты сказал это, и женщина по имени Мария из Магдалы перестала быть блудницей в тот миг, когда ты оказался здесь. Чем же ты будешь жить? Только ландыши полевые растут без труда и забот. Иисус взял ее за обе руки и сказал: Назарет недалеко, я как-нибудь приду к тебе. Если придешь, то обретешь меня. Я всегда хочу обретать тебя. Так и будет, пока ты живешь на свете. Что же, я умру раньше тебя? Я старше и, конечно, умру первой, но, если случится тебе умереть раньше, я останусь жить хотя бы для того, чтобы ты мог обрести меня. А если ты умрешь первой? Хвала тому, кто привел тебя в этот мир, когда я уже была в нем. После этих слов Мария из Магдалы подала Иисусу еду, и ему не было нужды говорить: Присядь со мной, ибо с первого дня, как только затворились ворота, этот мужчина и эта женщина делили и умножали между собой чувства и движения, ощущения и пространство, не слишком заботясь о том, чтобы соблюдать обычай, закон или правило. Можно не сомневаться, что они не сумели бы нам ответить, вздумай мы осведомиться, каким это образом удавалось им это, как чувствовали себя и надежно защищенными, и совершенно свободными в этих четырех стенах, где всего за несколько дней сумели создать мир по собственному образу и подобию, – заметим мимоходом, что больше был этот мир подобен ей, чем ему, – и поскольку оба были непреложно уверены в том, что будут у них еще встречи, то нам остается лишь терпеливо дожидаться того часа, когда оба они станут лицом к лицу с другим миром, с тем, что ожидает за воротами, с тем, чьи обитатели беспокойно спрашивают:
Да что ж там происходит внутри? – и уверяю вас, вовсе не постельные забавы рисует себе их воображение. Итак, Мария и Иисус поели, она надела ему на ноги сандалии и сказала: Если хочешь к вечеру быть в Назарете, пора идти.
Прощай, сказал Иисус, взял свою котомку и посох и вышел во двор. Небо было все затянуто тучами, и сквозь эту пелену, очень похожую на очески грязной шерсти. Господу нелегко, наверно, было разглядеть сверху, что там выделывают овцы его. Иисус и Мария на прощание обнялись, и объятию этому, казалось, не будет конца, и поцеловались.
Но поцелуй не затянулся, и ничего удивительного в этом нет: не в обычае тогда были долгие поцелуи.
* * *
Солнце село, когда Иисус вновь ступил на землю Назарета, где не был четыре долгих года – неделей больше, неделей меньше не в счет – с того самого дня, когда он, ребенок еще, бежал, гонимый смертельным отчаянием, из родного дома, чтобы искать в мире кого-нибудь, кто помог бы ему воспринять первую в жизни невыносимую истину. Четыре года, как ни медленно они тянутся, – срок недостаточный, чтобы излечить боль, но притупить и утишить ее могут. Этот человек расспрашивал книжников в Храме, гнал по горным тропам стадо Дьявола, он повстречал Бога, он спал с Марией Магдалиной, и о прежнем страдании напоминает лишь влажный отблеск в глазах, о котором мы говорили раньше, но, быть может, все еще ест ему глаза стойкий дым жертвенных всесожжении, или источает слезы душа, восхищенная тем, какие дали открылись ей на высокогорных пастбищах, или это страх того, кто в одиночестве и пустыне услышал «Я – Бог», или, что вероятней всего, он томится и тоскует, вспоминая тело Марии из Магдалы, покинутой им лишь несколько часов назад. Освежите меня вином, подкрепите меня яблоками, ибо я изнемогаю от любви, – эту сладчайшую истину мог бы изречь Иисус, обращаясь к матери и братьям, но отчего-то у самого отчего дома замедляет он шаги. Кто они – мать моя и братья мои? – спрашивает он себя, и не потому, что не знает, вопрос в том, знают ли они, мать и братья, что пришел к ним тот, кто спрашивал в Храме, кто с высоты оглядывал окоем, кто повстречал Бога, кто познал женщину и осознал себя мужчиной. Вот на этом самом месте сидел некогда нищий бродяга, назвавший себя ангелом, и, хотя ангелу не составило бы труда в единый взмах взмятенных крыльев вихрем ворваться в дом, он предпочел постучать и жалкими словами попросить милостыню.
Калитка закрыта на щеколду, ее легко открыть снаружи, и нет надобности окликать: Эй, есть тут кто? – как сделал он в Магдале, ибо дом этот – его, и войдет он к себе домой спокойно и уверенно, и глядите-ка, совсем зажила рана на ноге, – впрочем, раны телесные, источающие кровь и гной, поддаются лечению не в пример лучше иных. Итак, стучаться незачем, но он стучится. Он слышит голоса за стеной, он даже различил уже издали голос матери, но духу не хватает просто толкнуть калитку и объявить: А вот и я, как поступил бы всякий, кто, зная, что приход его желанен, хочет преподнести домашним радостный сюрприз. Калитку отворила ему маленькая, лет восьми-девяти, девочка: она не узнала пришельца, и голос крови не сказал ей: Это твой брат, разве не помнишь, твой старший брат Иисус, который, несмотря на то, что четыре года прибавилось к возрасту сестры и его собственному, несмотря на вечерние сумерки, спросил: Тебя зовут Лидия? – и она кивнула, очарованная таким чудом – незнакомец знает ее по имени, – однако Иисус рассеял все чары, сказав: Я твой старший брат, Иисус, впусти-ка меня. Во дворике, под навесом у крыльца, увидел он смутные, как тени, силуэты, это были братья его, обратившие взоры к вошедшему, а двое старших, Иосиф и Иаков, поднялись и пошли ему навстречу, хоть и не слышали слов, что сказал он их сестре, но узнали его без труда, да и Лидия уже завопила ликующе: Это Иисус, это наш брат, и после этих слов уже все тени задвигались, и в дверях появилась Мария, а рядом с нею – Лизия, уже с нее ростом, и обе вскричали в один голос: Иисус! – ив следующее мгновение посреди двора все обнимали его, исполненные семейственной любви и радости, а такая встреча и в самом деле приносит радость, особенно когда, как в нашем случае, возвращается домой наш первенец, наш первородный сын, которого снова можно пестовать и нежить. Иисус поздоровался с матерью, с каждым из братьев, с обеими сестрами, а те от всей души восклицали: Добро пожаловать, брат, как хорошо, брат, что ты вернулся, мы уж думали, брат, ты нас совсем забыл, и лишь одна мысль, мелькнувшая у всех, в слова не облеклась: Не похоже, брат, что ты разбогател. Потом вошли все в дом и сели за вечернюю трапезу, к которой и готовились в ту минуту, когда постучал в ворота Иисус, так что вполне уместно прозвучало бы здесь – особенно если вспомнить, откуда пришел он и как безудержно и рьяно всю минувшую неделю тешил, позабыв о нравственности, грешную плоть, – так вот, вполне уместно было бы здесь грубовато-откровенное присловье, бытующее у людей простых и бедных, при виде нежданного гостя, с которым надо поделиться и без того скудной пищей, проборматывающих себе под нос: Черт его принес: где естно, там и тесно. Но нет, ничего подобного не было да и не могло быть не только сказано, но даже и подумано, ибо, когда жуют девять пар челюстей, десятую не услышишь, ртом больше, ртом меньше – разница невелика. И покуда шел ужин, младшие все допытывались у Иисуса о его приключениях, но мать и трое старших и так поняли, что со времени последней их встречи под Иерусалимом Иисус новому ремеслу не обучился, ибо не только рыбой от него не пахло, но даже те ароматы, которыми веяло от многолюбивого тела Марии из Магдалы, и самый запах этого тела, въевшийся, казалось бы, в тело Иисуса намертво, – примите, однако, в расчет неблизкую дорогу, ветер да пыль – учуять можно было, лишь уткнувшись носом в складки его хитона, а если на это не осмелился никто из домашних, то мы не решимся и подавно. Рассказал Иисус, что пас стадо – самое большое из всех, какие доводилось ему в жизни видеть, – а уж в недавние времена выходил в море с рыбаками и помогал им доставать из сетей огромных и диковинных рыб и про» чих морских тварей, и тут случилось с ним происшествие необыкновенное, невообразимое и неожиданное, но о нем он поведает в свое время, не сейчас и не всем. Нет-нет, расскажи, расскажи сейчас, принялись канючить малыши, а средний, именем Иуда, спросил, причем без всякой задней мысли: За столько времени денег небось кучу заработал? И трех монеток не будет, и двух, и даже одной-единственной, отвечал ему Иисус и в доказательство правоты своих слов, которым поверить было попросту невозможно – как же это: четыре года непрестанных трудов и ни гроша за душой? – вывернул свою суму. И в самом деле, небогат, прямо скажем, был его скарб, редко доводилось видеть, чтобы всего нажитого было – гнутый и сточенный нож, обрывок бечевки, ломоть хлеба, черствого как камень, две пары в дым изношенных сандалий и тряпка, звавшаяся некогда туника.