Внезапно, когда он пересекал улицу Бьевр, из узенькой входной двери как раз перед ним вышел человек. На нем были грубые башмаки, перепачканные парусиновые штаны и заплатанная синяя блуза грузчика. Вокруг шеи небрежно повязан красный платок. Он походил на труженика, направляющегося домой после утомительного рабочего дня, однако что-то в нем — эта манера идти, распрямив плечи, горделиво вскинув голову, — заставило Стефена вздрогнуть. Он бросился за незнакомцем.
— Глин!
Ричард Глин обернулся — лицо его было сурово и хмуро, однако, когда он всмотрелся в приближавшегося к нему человека, морщины на его лбу разгладились.
— Никак это ты, Десмонд… Значит, все-таки приехал!
— Пять недель назад. — Стефен так и сиял от удовольствия. — Я все время надеялся, что рано или поздно набреду на тебя. Послушай, я как раз возвращаюсь к себе в гостиницу. Пойдем со мной и пообедаем вместе.
— Что ж, — раздумчиво заметил Глин, — я, пожалуй, не прочь проглотить чего-нибудь. У меня сегодня еще крошки во рту не было.
— Боже мой, чем же ты был так занят?
— Писал… с шести утра, — ответил Глин с какой-то мрачной яростью. — Я склонен забывать про завтрак, когда работаю… особенно когда мне не даются эти проклятые переходы тонов.
Его агатово-желтые глаза сверкнули нетерпеливым блеском, выдавая, какого напряжения стоили ему долгие и страстные творческие поиски. Он взял Стефена под руку, и они зашагали вместе по улице.
8
Появление Глина — в красном шейном платке и грубых башмаках, подбитых большими гвоздями, — вызвало некоторое замешательство в столовой «Клифтона». Престарелому метрдотелю, воспитанному в традициях английских лордов, это явно не понравилось, а две старые девы, которые до сих пор с симпатией и одобрением поглядывали на Стефена; возмущенно и удивленно зашептались. Ричарда все это, однако, нимало не тронуло, и, усевшись на стул, он с явным любопытством принялся осматриваться.
— Зачем, ради всего святого, ты живешь в таком месте, Десмонд?
— Право, не знаю… наверно потому, что я уже привык тут.
Глин попробовал суп — по обыкновению, жирную водицу, приправленную мукой.
— Может быть, тебе нравится, как здесь готовят? — предположил он.
Стефен рассмеялся.
— Я понимаю, что это не бог весть что. Но второе будет неплохим.
— Да уж не мешало бы. — Ричард надломил еще один пирожок. — Я же сказал тебе, что я голоден. Как-нибудь вечером я свожу тебя в такое местечко, где можно по-настоящему поесть.
— К мадам Шобер?
— Господи, конечно нет! Уж, во всяком случае, не в эту артистическую харчевню!.. Ненавижу подделку ни в еде, ни в живописи. Нет, я поведу тебя в извозчичье бистро, что рядом со мной. Можешь не сомневаться: в кабаке, куда ходят извозчики, всегда хорошо кормят. Там делают такой паштет из зайца, умереть можно! — Глин помолчал. — А теперь расскажи мне, что ты поделываешь.
Стефен охотно, даже с восторгом, принялся подробно рассказывать о своем житье-бытье. Он поведал об утренних «бдениях» у Дюпре, в самых теплых тонах описал свою дружбу с Честером и Ламбертами, не без лиризма обрисовал их совместные поездки в Шанпросси. Сначала Глин слушал с полусаркастической, полуснисходительной улыбкой, но мало-помалу лицо его приняло серьезное выражение, и он вопросительно посмотрел на своего собеседника.
— М-да! — протянул он, когда повествование было окончено. — Ты, я вижу, был очень занят. Может быть, поднимемся потом к тебе и посмотрим, что ты за это время сделал?
— Да у меня почти нечего показывать, — поспешно ответил Стефен. — Всего несколько набросков. Я, понимаешь ли, главным образом отрабатывал штрих.
— Понимаю, — сказал Глин.
И молча принялся жевать неподатливый, как резина, английский пудинг, который подавали в «Клифтоне» на сладкое. Добрых пять минут он не произносил ни слова. Затем в упор посмотрел на Стефена из-под нахмуренных бровей: во взгляде его читалось нескрываемое порицание.
— Десмонд, — сказал он. — Ты хочешь писать или ты намерен всю жизнь валять дурака на манер какого-нибудь персонажа из «Богемы»?
— Я не понимаю тебя.
— Тогда слушай. В этом городе есть тысяч десять бездельников, которые воображают себя художниками, потому что немного занимаются живописью, немного малюют, а вечерами сидят в кафе и мелют языками о своих мертворожденных шедеврах. Ты стал почти таким. Черт побери, ты же понапрасну теряешь время, Десмонд. А живопись — это работа, работа и еще раз работа. Тяжелая, чертовски трудная работа, которая вытягивает из тебя все жилы. А ты катаешься по Сене, развалясь в лодке, в обществе недопеченного позера, который декламирует тебе Верлена и Бодлера.
Стефен вспыхнул от возмущения.
— Ты несправедлив. Глин. Честер и Ламберт — порядочные люди. А у Ламберта, несомненно, большой талант.
— Чепуха! Что он написал, чем занимается? Изготовляет безделушки на японский манер: раскрашивает веера, делает мелкие зарисовки… О, это, конечно, не мало, согласен, но так мелкотравчато… так надуманно… и так незначительно.
— Но это же вульгарно — писать большие полотна.
Разобиженный Стефен невольно процитировал любимое изречение Ламберта, и Глин сразу понял, откуда дует ветер. Он оглушительно расхохотался.
— Что же ты в таком случае скажешь про Рубенса и Корреджо, или дель Сарто с их грандиозными замыслами, или про старика Микеланджело, расписавшего весь потолок Сикстинской капеллы своим гигантским «Сотворением мира», трудившегося так упорно, что он по нескольку дней подряд не ложился в постель, а если и спал, то не раздеваясь? Все они, по-твоему, вульгарны? Нет, Десмонд… Ламберт — это всего-навсего способный ремесленник, ничтожный художник, о котором никто никогда и не услышал бы, если б не его бойкая супруга. Я ничего не имею против этого малого, я думаю сейчас прежде всего о тебе, Десмонд. У тебя есть то, за что Ламберт с радостью отдал бы душу. И я не хочу видеть, как ты хоронишь этот дар по собственной дурости. Что же до Гарри Честера, — заметил в заключение Глин, — то неужели ты так наивен, что до сих пор не раскусил его?
— Я тебя не понимаю, — угрюмо молвил Стефен.
Глин хотел было просветить друга на этот счет, но передумал и ограничился лишь презрительной улыбкой.
— Сколько он у тебя выудил?
Стефен покраснел еще больше. Честер неоднократно занимал у него по мелочам и теперь должен был ему более пятисот франков, но разве он не дал честного слова вернуть все?
— Вот что я скажу тебе, Десмонд, — уже более спокойно продолжал Глин, — ты не с того начал, попал в дурную компанию и, что самое скверное, стал настоящим лоботрясом. Если ты не возьмешься за ум, то сам выроешь себе могилу. Помни, что в последнем кругу ада Данте поместил художника, который не работает!