— Ох, Стефен, какая прелесть! У меня давно не было такой чудесной вещицы.
Настоятель смотрел, не отрывая глаз, на брошь, которую Каролина тут же приколола к платью. Медленно, словно боясь увидеть что-то страшное, он принялся разворачивать свой подарок. Это был часослов, подлинник Х века, почти бесспорно работы Винчестерской школы, самой оригинальной и изысканной во всем средневековье, — вещь, о которой настоятель мечтал всю жизнь.
— Это… это же времен Каролингов… — заикаясь, пробормотал Бертрам и умолк, глядя на сына.
— Не смотрите на меня так, отец. — Стефен улыбнулся с легкой иронией, граничившей с горечью. — Уверяю вас, эту книгу я добыл самым честным путем.
— Ты… ты купил ее?
— Конечно. Я нашел ее у Добсона.
— Но… как же ты осилил такую покупку?
— Мне посчастливилось продать две картины на выставке.
— Милый мой мальчик… значит, кто-то купил твои картины? — Лицо настоятеля залил такой яркий румянец, что на него жалко было смотреть. В глазах его заблестела влага. Этот неожиданный успех, да еще на поприще искусства, которое всегда вызывало его неодобрение, пробудил в нем остатки гордости и доставил бесконечное удовольствие. Он несколько раз повторил, словно стараясь втолковать себе: — Значит, ты продал свои картины. — Затем, взглянув на подарок, добавил дрогнувшим голосом: — Я глубоко… глубоко тронут твоим вниманием.
Бертрам мог бы сказать и еще, но не сказал: он видел, что Стефену это неприятно. Однако, покончив с легким ужином, он не раз в течение этого вечера брал в руки маленькую книжечку и задумчиво, бережно перелистывал ее тонкие странички. Неужели все, в конце концов, обернется хорошо? Правда, Стефен уклонился далеко в сторону от того праведного пути, к которому его готовили. И сейчас трудно положиться на него, особенно если вспомнить ужасные рассказы Хьюберта о его беспутном образе жизни, вспомнить его своенравие и постыдное поведение во время войны. Но в нем должно, должно быть что-то хорошее. По натуре он всегда был открытым и добрым, а теперь стал старше и обязан же, наконец, подумать о том, чтобы остепениться.
И настоятель, уже готовый поверить в то, что это возможно, внимательно изучал своего блудного сына, который «заканчивал партию в шахматы с Каролиной. Как хорошо, что он решил поиграть с сестрой, а не отправился — чего так боялся настоятель — искать развлечении в какой-нибудь кабачок Чарминстера или Брайтона. Часы показывали десять. Бертрам тихо встал и, заперев заднюю, боковую и парадную двери, вернулся в библиотеку.
— Ты, наверно, устал с дороги?
— Да, немножко. Я, пожалуй, пойду лягу. Спокойной ночи, отец. До свидания, Кэрри.
— Спокойной ночи, мой мальчик.
Поднявшись наверх, Стефен вошел в свою бывшую комнату и остановился; луна сияла так ярко, что никакого другого освещения не требовалось. Он стоял и смотрел на покатый потолок, на полки над письменным столиком, где все еще хранились его детские книги, на старенький ящик с ботаническими коллекциями в углу, на свои первые акварели, на карту Стилуотерского прихода, которую он когда-то начертил и повесил на стене; даже запах был все тот же — мускусный запах, исходивший неизвестно от чего и, точно старый друг, неизменно встречавший его по возвращении из школы. Стефен медленно взял со стола фотографию — любительский снимок, сделанный Каролиной: на нем был изображен Дэвид, стоящий с крикетной палкой на лужайке. Стефен долго смотрел на мальчика с серьезным взглядом, застывшего в напряженной позе, затем еще медленнее поставил карточку на место и, повернувшись, стиснув зубы, широко распахнул окно навстречу струе холодного зимнего воздуха.
Над холмами, окутанными дымкой лунного света, был разлит неземной покой. Сквозь голые ветви вязов виднелся граненый шпиль церкви, возвышавшийся над темными тисами, и тени их на подстриженной траве походили на поверженных лучников. Глубокая грусть, безотчетная, но непереносимая, овладела Стефеном. Эта лощина была его родиной, землей, которая должна была перейти к нему по наследству, и он сам, по собственной воле отказался от нее. А ради чего? Он подумал о прошедших восьми годах, полных лишений и нужды, о необходимости вечно изворачиваться, что-то изобретать, о бесконечных разочарованиях, работе и еще раз работе, минутах искрометной радости и мрачных периодах бесплодия… что за жизнь, что за ад он для себя избрал! Он резко отвернулся от окна и стал раздеваться, бросая как попало одежду на стул. Растянувшись на кровати, он закрыл глаза, словно ему было больно смотреть на этот лунный свет и тихую ясную ночь. Но что бы он ни думал и ни чувствовал, он звал, что ему не высвободиться из-под власти сил, которые влекли его по заранее предначертанному пути к неведомым и неизбежным целям.
4
В последующие дни Стефен большую часть времени проводил за работой в саду. Он всегда любил физический труд и сейчас, когда хозяйство отца так нуждалось в уходе, с наслаждением предавался своей страсти к порядку. Он подстриг фруктовые деревья, выкорчевал упавшую «яблоню», которая — увы! — оказалась сливой, приносившей в дни его юности такие сочные, желтовато-красные плоды, и расколол ее на дрова. Он собрал в кучи листья и устроил огромные костры, синие дымки которых взвивались ввысь, точно лучи прожектора на маяке. Он покрасил амбар. Вместе с Джо — мальчишкой, приходившим работать в свободное от школы время, — он починил Каролине курятник, который совсем развалился, что было на руку лисе, повадившейся наведываться сюда из Броутоновского заповедника.
Несколько раз он ходил по разным делам в деревню и неизменно замечал устремленные на него любопытные взгляды. Стефен привык к тому, что на него глазеют на улицах, да и как было не обратить внимание на этого человека с ввалившимися щеками и коротко подстриженной бородой, шагавшего размашистой походкой и к тому же так небрежно одетого: плисовые штаны, шарф, повязанный узлом, непокрытая голова. Но это любопытство нимало не трогало его. Однако сейчас интерес соседей к нему был вовсе не таким уж невинным. Два или три раза мальчишки, околачивавшиеся на углу возле кинотеатра, выкрикивали ему вслед оскорбления. А как-то днем, когда он выходил со склада Синглтона — плотника, к которому зашел купить гвоздей и досок, — мимо его головы пролетел ком грязи и кто-то крикнул: «Ишь, ветеран!» Стефен стиснул зубы: он понял, что весть о его возвращении уже облетела округу и что местное население не слишком расположено к нему.
Это был необычный для него период безделья. Ему не хотелось докучать семье своей живописью, и он брал кисть только для того, чтобы покрасить толстые дубовые балки амбара. Но порой, после второго завтрака, если погода стояла хорошая, он отправлялся в дальнюю прогулку по холмам, доходил до самого Чиллинхемского озера и там, укрывшись от пронизывающего ветра в высокой осоке, росшей по берегам, присаживался на пенек и заполнял альбом набросками подернутой рябью воды и по-зимнему голых деревьев.
Как-то раз под вечер, возвращаясь из такой экскурсии, он вышел на проселок у перекрестка дорог, известного под названием Лисья застава, где в свое время собирались охотники с собачьими сворами, а в дни его юности, поскольку место это находилось как раз на полпути между домом настоятеля и поместьем Броутонов, оба семейства нередко встречались здесь, чтобы вместе отправиться на пикник или куда-нибудь на прогулку. И вот сейчас, подходя в сгущавшихся сумерках к бывшей заставе, он вдруг увидел какую-то женщину без шляпы, в широком пальто, которая шла ему навстречу. Это была Клэр.