— Это человек из народа?
— Да нет! Аристократ в полном смысле слова. Стройные ноги, изящные руки, тонкое лицо, высокий лоб… Ты его возненавидишь с первого взгляда.
Марат скривился в усмешке и спросил:
— Куда он ранен?
— В бедро.
— Так! Вероятно, задета кость: придется оперировать! И здоровый парень, красавец, изысканный аристократ будет обречен ковылять на деревянной ноге!
Марат, потирая руки и глядя себе на ноги, сказал:
— У меня ноги кривые, зато свои.
— Ранения в бедро так опасны?
— Да, очень! Во-первых, у нас есть бедренная артерия, и она может быть задета, затем — кость, а перебитый нерв вызывает столбняк. Скверная рана, скверная!
— В таком случае, для вас это лишний резон поторопиться оказать раненому помощь.
— Я иду…
Опершись кулаками на стол, Марат медленно встал и в такой позе перечитал последнюю страницу своего романа, исправил два-три слова, взял докторский саквояж и пошел за Дантоном, который, изучая этого человека, не упускал ничего из того, что он говорил и делал.
Вслед за Дантоном Марат вышел в коридор, отделявший его рабочий кабинет от спальни. Коридор заполняли простолюдины, несшие раненого или сопровождавшие процессию; пользуясь случаем, они либо из интереса, либо из любопытства хотели доставить себе удовольствие присутствовать при операции.
Что Дантона особенно поразило (кроме явного удовольствия, какое Марат испытывал оттого, что ему предстояло резать плоть аристократа), так это безмолвное знакомство хирурга кое с кем из простонародья, входящими, вероятно, в какое-то тайное общество, условными знаками которого они обменялись.
Потом, явно вопреки ожиданию многих зрителей, дворцовая прислуга весьма бесцеремонно их выпроводила; но до их ухода Марат снова обменялся с ними понятными им одним знаками: он сказал этим людям то сокровенное, что братство мятежников может позволить себе выразить перед лицом непосвященных.
Когда они ушли, Марат, не взглянув на раненого, раскрыл саквояж, разложил свои инструменты — на первое место он положил скальпель и пилу — и выложил корпию; но все это он проделывал не спеша, шумно и с той жестокой торжественностью хирурга, которому его искусство нравится не потому, что оно лечит, а потому, что оно терзает человеческую плоть.
Тем временем Дантон подошел к молодому человеку; тот ждал, полуприкрыв глаза из-за оцепенения, которое почти всегда вызывают огнестрельные раны.
— Сударь, — обратился к нему Дантон, — ваша рана, вероятно, потребует болезненной, если не серьезной, операции. У вас есть кто-нибудь в Париже, кого вы желали бы видеть, или кто-нибудь, кого могло бы встревожить ваше отсутствие? Я возьму на себя труд передать ваше письмо этой особе.
Молодой человек открыл глаза и сказал:
— У меня есть мать, сударь.
— Хорошо, я в вашем распоряжении. Не угодно ли вам сообщить мне ее адрес? Я напишу ей, если вы не в состоянии писать, или просто пошлю за ней.
— О сударь, я должен написать сам! — прошептал молодой человек. — Надеюсь, мне хватит на это сил. Только дайте мне карандаш, а не перо.
Дантон достал из кармана небольшой бумажник, из него вынул карандаш и, вырвав чистый листок, подал юноше со словами:
— Вот, сударь, пишите.
Молодой человек взял карандаш и, проявляя невероятную силу воли, невзирая на крупные капли пота, стекающие по лбу, и стоны, прорывающиеся сквозь стиснутые зубы, написал записку в несколько строк и протянул Дантону.
Но это действие, сколь бы простым оно ни казалось, исчерпало его силы, и он почти без сознания откинулся на подушку.
Марат слышал этот вздох или, вернее, стон, и, подойдя к кровати, сказал:
— Хорошо, давайте-ка посмотрим, что у вас.
Молодой человек сделал движение, словно пытаясь отодвинуть раненую ногу от Марата, чья внешность не внушала твердую веру тем, кто имел несчастье попасть к нему в руки.
Физиономия у Марата была не слишком приветливая, а рука — не очень чистая.
Марат, в ночном халате, в платке, повязанном почти по самые глаза; Марат с его мертвенно-бледным, кривым носом, выпученными глазами, насмешливым ртом не производил на Кристиана впечатление эскулапа милостью Божьей.
«Я ранен, — подумал он, — более того, желал бы погибнуть, но остаться калекой мне не хочется».
Эта мысль, обретающая в мозгу Кристиана все более четкие очертания, заставила его задержать руку Марата в то мгновение, когда хирург приготовился осмотреть рану.
— Простите, сударь, мне очень больно, — сказал он спокойным, тихим голосом. — Однако я не желаю отдавать себя медицине, словно самоубийца. Поэтому я просил бы вас не пытаться делать мне никакой — вы меня понимаете? — никакой операции, прежде чем не будет устроен консилиум или получено мое разрешение.
Марат резко поднял голову, чтобы ответить какой-нибудь дерзостью, но, видя это лицо, отмеченное печатью благородства и кроткого спокойствия, видя этот ясный и доброжелательный взгляд, застыл, безжизненный и безмолвный, словно получив ранения и в голову и в сердце.
Было очевидно, что Марат не впервые видит этого молодого человека, и он пробуждает в нем какое-то чувство, осознать которое, наверное, врач не может.
— Вы слышали меня, сударь? — повторил Кристиан, принимая эту нерешительность врача за худший из всех признаков — признак вызывающего тревогу невежества.
— Да, я вас слышал, мой юный господин, — почти дрожащим голосом ответил Марат. — Но, надеюсь, вы не предполагаете, будто я желаю вам зла?
Кристиана тоже поразил контраст между безобразным лицом и добрыми чувствами, столь любезно выраженными.
— Как называется этот инструмент, сударь? — спросил он Марата, показывая на предмет, который тот держал в руке.
— Это зонд, сударь, — ответил хирург, смотря на больного все более робким и почти умиленным взглядом.
— Я считал, что обычно этот инструмент делается из серебра.
— Вы правы, сударь, — согласился Марат.
Забрав саквояж и инструменты, разложенные на столе, он вышел из комнаты и пошел к себе в кабинет за набором инструментов более тонкой работы, уложенных в несессер, который сам по себе стоил вдвое дороже и саквояжа, и первого хирургического набора, вместе взятых. Это был подарок графа д'Артуа, преподнесенный в обмен на книгу, которую посвятил ему Марат.
Марат снова подошел к постели раненого, но на этот раз с серебряным зондом.
— Сударь, я просил вас о консилиуме, — сказал Кристиан, все еще волнуясь, несмотря на поспешность, с какой Марат поменял стальной зонд на серебряный. — Под консилиумом я имею в виду не только ваше личное мнение, чью ценность, разумеется, не оспариваю, но и мнение одного или двух ваших коллег, обладающих авторитетом.