Ее супруг несколько секунд обдумывал это требование, не произнося ни слова. Они сидели в гостиной на втором этаже, ожидая ужина. Это было в тот самый вечер, когда Герствуд собирался идти в театр с Керри и Друэ, и лишь необходимость сменить костюм заставила его зайти домой.
— А почему бы тебе не брать разовых билетов? — спросил он, сдерживаясь, чтобы не сказать что-либо более резкое.
— Я не хочу, — нетерпеливо возразила миссис Герствуд.
— Во всяком случае, незачем злиться, — сказал Герствуд, оскорбленный ее тоном. — Я только спросил.
— Я и не думаю злиться, — отрезала жена. — Я только прошу взять мне сезонный билет.
— А я тебе скажу, что это не так легко устроить, — ответил муж, глядя ей в лицо ясным, холодным взглядом. — Я не уверен в том, что директор ипподрома даст мне сезонный билет.
В уме он все же прикидывал, кто из беговых заправил мог бы оказать ему подобную услугу.
— Ты можешь и купить билет! — воскликнула миссис Герствуд, повышая голос.
— Тебе легко говорить, — ответил Герствуд. — Семейный сезонный билет стоит полтораста долларов.
— Я не желаю вступать с тобой в пререкания, — решительным тоном заявила миссис Герствуд. — Я хочу получить билет. Вот и все!
Она встала и, разъяренная, вышла из комнаты.
— Ладно, получишь свой билет! — угрюмо произнес ей вслед Герствуд, все же понизив голос.
Как это нередко случалось, за вечерней трапезой недоставало одного человека…
На следующее утро обиженный муж значительно остыл. Билет был своевременно приобретен, но это уже не могло поправить дела. Герствуд охотно отдавал семье приличную долю заработка, но его возмущали траты, к которым его принуждали силой.
— Знаешь, мама, — сказала однажды Джессика, — Спенсеры готовятся к отъезду.
— Вот как! А куда именно?
— В Европу. Я вчера встретилась с Джорджиной, и она мне рассказала. Конечно, она страшно важничает.
— Она тебе говорила, когда они едут?
— Как будто в понедельник, — ответила Джессика. — И, наверное, об этом сообщат в газетах — о них всегда пишут.
— Ничего, — утешала ее миссис Герствуд, — мы тоже как-нибудь выберемся в Европу.
Услышав этот разговор, Герствуд только поднял глаза от газеты, но ничего не сказал.
— «Из Нью-Йорка мы отплываем в Ливерпуль, — продолжала Джессика, подражая голосу подруги, — но большую часть лета думаем провести во Франции». Задавака! Подумаешь, какая важность: едет в Европу!
— Вероятно, большая важность, если ты ей так завидуешь! — вставил Герствуд.
Его раздражала суетность дочери.
— Полно огорчаться, дорогая! — поспешила утешить ее миссис Герствуд.
В другой раз был такой разговор.
— Джордж уже уехал? — спросила Джессика, обращаясь к матери.
Только из ее слов Герствуд узнал, что в семейном быту произошло какое-то событие.
— Куда же это уехал Джордж? — спросил он, взглянув на дочь. Это был первый случай, чтобы он не знал, что кто-то из членов его семьи уехал.
— Он поехал в Уитон, — ответила Джессика, не догадываясь, как близко отец принимает это к сердцу.
— А что там, в Уитоне? — спросил он, втайне раздраженный и огорченный тем, что ему приходится об этом допытываться.
— Теннисный матч, — ответила Джессика.
— Он мне ничего не сказал, — произнес Герствуд.
Ему трудно было скрыть свою досаду.
— О, наверно, забыл, — примирительным тоном вставила миссис Герствуд.
В прошлом Герствуд пользовался в своем доме известным уважением, объяснявшимся отчасти чувством привязанности, отчасти признанием его главенства. Простоту обращения, которая до некоторой степени сохранилась еще между ним и дочерью, он сам поощрял. Но, очевидно, простота была лишь в словах. За ними всегда оставалась сдержанность, и, как бы то ни было, в их отношениях не хватало теплоты, а теперь он убедился, что его все меньше посвящают в дела детей. Он уже не знал подробностей их жизни. Иногда он встречал их за столом, а иногда и нет. Случайно он узнавал, что кто-либо из них делал то-то и то-то, но порою он в недоумении прислушивался к их разговору, не в состоянии даже догадаться, о чем идет речь. Многое в доме происходило в его отсутствие. Джессика все больше преисполнялась сознания, что ее дела касаются лишь ее самой и больше никого. Джордж-младший вел себя точно совсем зрелый мужчина, который ни перед кем не обязан отчитываться в своих поступках. Все это Герствуд замечал, и все это огорчало его, ибо он привык, чтобы с ним считались, — по крайней мере, так было на службе. Он мысленно твердил себе, что не должен допускать подрыва своего авторитета в доме. Хуже всего было то, что он видел то же безразличие и ту же независимость и в своей жене. С каждым днем это проявлялось все больше и больше, а он только терпел да платил по счетам.
Герствуд утешал себя мыслью, что он все же не совсем лишен любви. Пусть себе дома делают, что им угодно, у него есть Керри! Он мысленно переносился в ее квартирку на Огден-сквер, где он так чудесно провел несколько вечеров, и думал о том, как хорошо будет, когда они окончательно отделаются от Друэ и Керри по вечерам будет поджидать его где-нибудь в уютном гнездышке. Он тешил себя надеждой, что у Друэ никогда не будет повода рассказывать Керри о том, что он, Герствуд, женат. Все шло так гладко, что он не ожидал никаких перемен. В скором времени ему удастся уговорить Керри, и тогда все разрешится к его полному удовольствию.
После того, как они вместе были в театре, Герствуд начал регулярно писать ей. Каждое утро он отправлял Керри по письму и просил ее ответить. Герствуд не обладал литературным талантом, но жизненный опыт и любовь, возраставшая с каждым днем, придавали его посланиям некоторую выразительность. Он мог спокойно заниматься этим у себя в кабинете. Герствуд купил коробку красивой надушенной почтовой бумаги с монограммой и хранил ее в одном из ящиков письменного стола; друзья с удивлением посматривали на управляющего баром, обязанности которого требовали такой обширной переписки. Пятеро буфетчиков, работавших за стойкой, стали с большим уважением относиться к человеку, которого долг службы вынуждал так часто прибегать к перу.
Герствуд и сам изумлялся непрерывному потоку своих писем. По закону природы, который управляет всеми действиями человека, содержание его писем отражалось и на нем самом. Найденные им прекрасные слова вызывали в нем соответствующие чувства. И они крепли и росли в нем с каждым вновь найденным выражением. Он оказался во власти тех сокровенных душевных движений, которые описывал словами. И он считал, что Керри вполне достойна той любви, о которой он писал ей в своих письмах.
Керри и вправду была достойна любви, если молодость, изящество и красота в полном своем расцвете дают на это право. Жизненный опыт еще не лишил ее той душевной свежести, которая так украшает человека. Кроткий взгляд красивых глаз говорил о том, что она еще незнакома с чувством разочарования. Она испытала душевную тревогу, тоску и сомнения, но это не оставило в ней глубокого следа, разве лишь более вдумчивым стал ее взгляд, более осторожной речь. Губы Керри, говорила она или молчала, складывались порою так, что, казалось, она вот-вот расплачется, и это не от горя. Просто когда она произносила некоторые звуки, рот ее принимал страдальческое выражение, и в этом было что-то трогательное.