Он даже сплеснул руками, точно ничего не могло быть для него
горше и безотраднее такого открытия.
– Извините, – действительно удивился Николай Всеволодович, –
но вы, кажется, смотрите на меня как на какое-то солнце, а на себя как на
какую-то букашку сравнительно со мной. Я заметил это даже по вашему письму из
Америки.
– Вы… вы знаете… Ах, бросим лучше обо мне совсем, совсем! –
оборвал вдруг Шатов. – Если можете что-нибудь объяснить о себе, то объясните…
На мой вопрос! – повторял он в жару.
– С удовольствием. Вы спрашиваете: как мог я затереться в такую
трущобу? После моего сообщения я вам даже обязан некоторою откровенностию по
этому делу. Видите, в строгом смысле я к этому обществу совсем не принадлежу,
не принадлежал и прежде и гораздо более вас имею права их оставить, потому что
и не поступал. Напротив, с самого начала заявил, что я им не товарищ, а если и
помогал случайно, то только так, как праздный человек. Я отчасти участвовал в
переорганизации общества по новому плану, и только. Но они теперь одумались и
решили про себя, что и меня отпустить опасно, и, кажется, я тоже приговорен.
– О, у них всё смертная казнь и всё на предписаниях, на
бумагах с печатями, три с половиной человека подписывают. И вы верите, что они
в состоянии!
– Тут отчасти вы правы, отчасти нет, – продолжал с прежним
равнодушием, даже вяло Ставрогин. – Сомнения нет, что много фантазии, как и
всегда в этих случаях: кучка преувеличивает свой рост и значение. Если хотите,
то, по-моему, их всего и есть один Петр Верховенский, и уж он слишком добр, что
почитает себя только агентом своего общества. Впрочем, основная идея не глупее
других в этом роде. У них связи с Internationale; они сумели завести агентов в
России, даже наткнулись на довольно оригинальный прием… но, разумеется, только
теоретически. Что же касается до их здешних намерений, то ведь движение нашей
русской организации такое дело темное и почти всегда такое неожиданное, что
действительно у нас всё можно попробовать. Заметьте, что Верховенский человек
упорный.
– Этот клоп, невежда, дуралей, не понимающий ничего в
России! – злобно вскричал Шатов.
– Вы его мало знаете. Это правда, что вообще все они мало
понимают в России, но ведь разве только немножко меньше, чем мы с вами; и
притом Верховенский энтузиаст.
– Верховенский энтузиаст?
– О да. Есть такая точка, где он перестает быть шутом и
обращается в… полупомешанного. Попрошу вас припомнить одно собственное
выражение ваше: «Знаете ли, как может быть силен один человек?» Пожалуйста, не
смейтесь, он очень в состоянии спустить курок. Они уверены, что я тоже шпион.
Все они, от неуменья вести дело, ужасно любят обвинять в шпионстве.
– Но ведь вы не боитесь?
– Н-нет… Я не очень боюсь… Но ваше дело совсем другое. Я вас
предупредил, чтобы вы все-таки имели в виду. По-моему, тут уж нечего обижаться,
что опасность грозит от дураков; дело не в их уме: и не на таких, как мы с
вами, у них подымалась рука. А впрочем, четверть двенадцатого, – посмотрел он
на часы и встал со стула, – мне хотелось бы сделать вам один совсем посторонний
вопрос.
– Ради бога! – воскликнул Шатов, стремительно вскакивая с
места.
– То есть? – вопросительно посмотрел Николай Всеволодович.
– Делайте, делайте ваш вопрос, ради бога, – в невыразимом
волнении повторял Шатов, – но с тем, что и я вам сделаю вопрос. Я умоляю, что
вы позволите… я не могу… делайте ваш вопрос!
Ставрогин подождал немного и начал:
– Я слышал, что вы имели здесь некоторое влияние на Марью
Тимофеевну и что она любила вас видеть и слушать. Так ли это?
– Да… слушала… – смутился несколько Шатов.
– Я имею намерение на этих днях публично объявить здесь в
городе о браке моем с нею.
– Разве это возможно? – прошептал чуть не в ужасе Шатов.
– То есть в каком же смысле? Тут нет никаких затруднений;
свидетели брака здесь. Всё это произошло тогда в Петербурге совершенно законным
и спокойным образом, а если не обнаруживалось до сих пор, то потому только, что
двое единственных свидетелей брака, Кириллов и Петр Верховенский, и, наконец,
сам Лебядкин (которого я имею удовольствие считать теперь моим родственником)
дали тогда слово молчать.
– Я не про то… Вы говорите так спокойно… но продолжайте!
Послушайте, вас ведь не силой принудили к этому браку, ведь нет?
– Нет, меня никто не принуждал силой, – улыбнулся Николай
Всеволодович на задорную поспешность Шатова.
– А что она там про ребенка своего толкует? – торопился в
горячке и без связи Шатов.
– Про ребенка своего толкует? Ба! Я не знал, в первый раз
слышу. У ней не было ребенка и быть не могло: Марья Тимофеевна девица.
– А! Так я и думал! Слушайте!
– Что с вами, Шатов?
Шатов закрыл лицо руками, повернулся, но вдруг крепко
схватил за плечо Ставрогина.
– Знаете ли, знаете ли вы по крайней мере, – прокричал он, –
для чего вы всё это наделали и для чего решаетесь на такую кару теперь?
– Ваш вопрос умен и язвителен, но я вас тоже намерен
удивить: да, я почти знаю, для чего я тогда женился и для чего решаюсь на такую
«кару» теперь, как вы выразились.
– Оставим это… об этом после, подождите говорить; будем о
главном, о главном: я вас ждал два года.
– Да?
– Я вас слишком давно ждал, я беспрерывно думал о вас. Вы
единый человек, который бы мог… Я еще из Америки вам писал об этом.
– Я очень помню ваше длинное письмо.
– Длинное, чтобы быть прочитанным? Согласен; шесть почтовых
листов. Молчите, молчите! Скажите: можете вы уделить мне еще десять минут, но
теперь же, сейчас же… Я слишком долго вас ждал!
– Извольте, уделю полчаса, но только не более, если это для
вас возможно.
– И с тем, однако, – подхватил яростно Шатов, – чтобы вы
переменили ваш тон. Слышите, я требую, тогда как должен молить… Понимаете ли
вы, что значит требовать, тогда как должно молить?
– Понимаю, что таким образом вы возноситесь над всем
обыкновенным для более высших целей, – чуть-чуть усмехнулся Николай
Всеволодович, – я с прискорбием тоже вижу, что вы в лихорадке.
– Я уважения прошу к себе, требую! – кричал Шатов, – не к
моей личности, – к черту ее, – а к другому, на это только время, для нескольких
слов… Мы два существа и сошлись в беспредельности… в последний раз в мире.
Оставьте ваш тон и возьмите человеческий! Заговорите хоть раз в жизни голосом
человеческим. Я не для себя, а для вас. Понимаете ли, что вы должны простить
мне этот удар по лицу уже по тому одному, что я дал вам случай познать при этом
вашу беспредельную силу… Опять вы улыбаетесь вашею брезгливою светскою улыбкой.
О, когда вы поймете меня! Прочь барича! Поймите же, что я этого требую, требую,
иначе не хочу говорить, не стану ни за что!