Вчера я, встретив вас, пришла домой и выдумала одну картину.
Христа пишут живописцы всё по евангельским сказаниям; я бы написала иначе: я бы
изобразила его одного, — оставляли же его иногда ученики одного. Я оставила бы
с ним только одного маленького ребенка. Ребенок играл подле него; может быть,
рассказывал ему что-нибудь на своем детском языке, Христос его слушал, но
теперь задумался; рука его невольно, забывчиво осталась на светлой головке
ребенка. Он смотрит вдаль, в горизонт; мысль великая, как весь мир, покоится в
его взгляде; лицо грустное. Ребенок замолк, облокотился на его колена, и
подперши ручкой щеку, поднял головку и задумчиво, как дети иногда задумываются,
пристально на него смотрит. Солнце заходит… Вот моя картина! Вы невинны, и в
вашей невинности всё совершенство ваше. О, помните только это! Что вам за дело
до моей страсти к вам? Вы теперь уже моя, я буду всю жизнь около вас… Я скоро
умру”.
Наконец, в самом последнем письме было:
“Ради бога, не думайте обо мне ничего; не думайте тоже, что
я унижаю себя тем, что так пишу вам, или что я принадлежу к таким существам,
которым наслаждение себя унижать, хотя бы даже и из гордости. Нет, у меня свои
утешения; но мне трудно вам разъяснить это. Мне трудно было бы даже и себе
сказать это ясно, хоть я и мучаюсь этим. Но я знаю, что не могу себя унизить
даже и из припадка гордости. А к самоунижению от чистоты сердца я не способна.
А стало быть, я вовсе и не унижаю себя.
Почему я вас хочу соединить: для вас, или для себя? Для
себя, разумеется, тут все разрешения мои, я так сказала себе давно… Я слышала,
что ваша сестра Аделаида сказала тогда про мой портрет, что с такою красотой
можно мир перевернуть. Но я отказалась от мира; вам смешно это слышать от меня,
встречая меня в кружевах и бриллиантах, с пьяницами и негодяями? Не смотрите на
это, я уже почти не существую, и знаю это; бог знает, что вместо меня живет во
мне. Я читаю это каждый день в двух ужасных глазах, которые постоянно на меня
смотрят, даже и тогда, когда их нет предо мной. Эти глаза теперь молчат (они
всё молчат), но я знаю их тайну. У него дом мрачный, скучный, и в нем тайна. Я
уверена, что у него в ящике спрятана бритва, обмотанная шелком, как и у того,
московского убийцы; тот тоже жил с матерью в одном доме и тоже перевязал бритву
шелком, чтобы перерезать одно горло. Всё время, когда я была у них в доме, мне
всё казалось, что где-нибудь, под половицей, еще отцом его, может быть, спрятан
мертвый и накрыт клеенкой, как и тот московский, и также обставлен кругом
стклянками со ждановскою жидкостью, я даже показала бы вам угол. Он всё молчит;
но ведь я знаю, что он до того меня любит, что уже не мог не возненавидеть
меня. Ваша свадьба и моя свадьба — вместе: так мы с ним назначили. У меня тайн
от него нет. Я бы его убила со страху… Но он меня убьет прежде… он засмеялся
сейчас и говорит, что я брежу; он знает, что я к вам пишу”.
И много, много было такого же бреду в этих письмах. Одно из
них, второе, было на двух почтовых листах, мелко исписанных, большого формата.
Князь вышел, наконец, из темного парка, в котором долго
скитался, как и вчера. Светлая, прозрачная ночь показалась ему еще светлее
обыкновенного; “неужели еще так рано?” подумал он. (Часы он забыл захватить.)
Где-то будто послышалась ему отдаленная музыка; “в воксале должно быть”,
подумал он опять; — “конечно, они не пошли туда сегодня”. Сообразив это, он
увидал, что стоит у самой их дачи; он так и знал, что должен был непременно
очутиться, наконец, здесь и, замирая сердцем, ступил на террасу. Никто его не
встретил, терраса была пуста. Он подождал и отворил дверь в залу. “Эта дверь
никогда у них не затворялась”, мелькнуло в нем, но и зала была пуста; в ней
было совсем почти темно. Он стал среди комнаты в недоумении. Вдруг отворилась
дверь, и вошла Александра Ивановна со свечой в руках. Увидев князя, она
удивилась и остановилась пред ним, как бы спрашивая. Очевидно, она проходила
только чрез комнату, из одной двери в другую, совсем не думая застать кого-нибудь.
— Как вы здесь очутились? — проговорила она, наконец.
— Я… зашел…
— Maman не совсем здорова, Аглая тоже. Аделаида ложится
спать, я тоже иду. Мы сегодня весь вечер дома одни просидели. Папаша и князь в
Петербурге.
— Я пришел… я пришел к вам… теперь…
— Вы знаете, который час?
— Н-нет…
— Половина первого. Мы всегда в час ложимся.
— Ах, я думал, что… половина десятого.
— Ничего! — засмеялась она. — А зачем вы давеча не пришли?
Вас, может быть, и ждали.
— Я… думал… — лепетал он уходя.
— До свиданья! Завтра всех насмешу.
Он пошел по дороге, огибающей парк, к своей даче. Сердце его
стучало, мысли путались, и всё кругом него как бы походило на сон. И вдруг, так
же как и давеча, когда он оба раза проснулся на одном и том же видении, то же
видение опять предстало ему. Та же женщина вышла из парка и стала пред ним,
точно ждала его тут. Он вздрогнул и остановился; она схватила его руку и крепко
сжала ее. “Нет, это не видение!”
И вот, наконец, она стояла пред ним лицом к лицу, в первый
раз после их разлуки; она что-то говорила ему, но он молча смотрел на нее;
сердце его переполнилось и заныло от боли. О, никогда потом не мог он забыть
эту встречу с ней и вспоминал всегда с одинаковою болью. Она опустилась пред
ним на колена, тут же на улице, как исступленная; он отступил в испуге, а она
ловила его руку, чтобы целовать ее, и точно так же, как и давеча в его сне,
слезы блистали теперь на ее длинных ресницах.
— Встань, встань! — говорил он испуганным шепотом, подымая
ее: — встань скорее!
— Ты счастлив? Счастлив? — спрашивала она. — Мне только одно
слово скажи, счастлив ты теперь? Сегодня, сейчас? У ней? Что она сказала?
Она не подымалась, она не слушала его; она спрашивала спеша
и спешила говорить, как будто за ней была погоня.
— Я еду завтра, как ты приказал. Я не буду… В последний ведь
раз я тебя вижу, в последний! Теперь уж совсем ведь в последний раз!
— Успокойся, встань! — проговорил он в отчаянии.
Она жадно всматривалась в него, схватившись за его руки.
— Прощай! — сказала она наконец, встала и быстро пошла от
него, почти побежала. Князь видел, что подле нее вдруг очутился Рогожин,
подхватил ее под руку и повел.
— Подожди, князь, — крикнул Рогожин, — я через пять минут
ворочусь на время.
Через пять минут он пришел действительно; князь ждал его на
том же месте.
— В экипаж посадил, — сказал он; — там на углу с десяти
часов коляска ждала. Она так и знала, что ты у той весь вечер пробудешь.
Давешнее, что ты мне написал, в точности передал. Писать она к той больше не
станет; обещалась; и отсюда, по желанию твоему, завтра уедет. Захотела тебя
видеть напоследях, хоть ты и отказался; тут на этом месте тебя и поджидали, как
обратно пойдешь, вот там, на той скамье.