— Ах, Андрей Петрович, — воскликнула действительно с
чрезвычайным беспокойством, мама, — расскажи уж поскорей, не томи: чем ее,
бедную, порешили?
— Осудили нашу барышню!
— Ах! — вскрикнула мама.
— Да не в Сибирь, успокойся — к пятнадцати рублям штрафу
всего; комедия вышла!
Он сел, сел и доктор. Это они говорили про Татьяну Павловну,
и я еще совсем не знал ничего об этой истории. Я сидел налево от Макара
Ивановича, а Лиза уселась напротив меня направо; у ней, видимо, было какое-то
свое, особое сегодняшнее горе, с которым она и пришла к маме; выражение лица ее
было беспокойное и раздраженное. В ту минуту мы как-то переглянулись, и я вдруг
подумал про себя: «Оба мы опозоренные, и мне надо сделать к ней первый шаг».
Сердце мое вдруг к ней смягчилось. Версилов между тем начал рассказывать об
утрешнем приключении.
Дело в том, что у Татьяны Павловны был в то утро в мировом
суде процесс с ее кухаркою. Дело в высшей степени пустое; я упоминал уже о том,
что злобная чухонка иногда, озлясь, молчала даже по неделям, не отвечая ни
слова своей барыне на ее вопросы; упоминал тоже и о слабости к ней Татьяны
Павловны, все от нее переносившей и ни за что не хотевшей прогнать ее раз
навсегда. Все эти психологические капризы старых дев и барынь, на мои глаза, в
высшей степени достойны презрения, а отнюдь не внимания, и если я решаюсь
упомянуть здесь об этой истории, то единственно потому, что этой кухарке потом,
в дальнейшем течении моего рассказа, суждено сыграть некоторую немалую и
роковую роль. И вот, выйдя наконец из терпения перед упрямой чухонкой, не
отвечавшей ей ничего уже несколько дней, Татьяна Павловна вдруг ее наконец
ударила, чего прежде никогда не случалось. Чухонка и тут не произнесла даже ни
малейшего звука, но в тот же день вошла в сообщение с жившим по той же черной
лестнице, где-то в углу внизу, отставным мичманом Осетровым, занимавшимся
хождением по разного рода делам и, разумеется, возбуждением подобного рода дел
в судах, из борьбы за существование. Кончилось тем, что Татьяну Павловну
позвали к мировому судье, а Версилову пришлось почему-то показывать при
разбирательстве дела в качестве свидетеля.
Рассказал это все Версилов необыкновенно весело и шутливо,
так что даже мама рассмеялась; он представил в лицах и Татьяну Павловну, и
мичмана, и кухарку. Кухарка с самого начала объявила суду, что хочет штраф
деньгами, «а то барыню как посадят, кому ж я готовить-то буду?» На вопросы
судьи Татьяна Павловна отвечала с великим высокомерием, не удостоивая даже
оправдываться; напротив, заключила словами: «Прибила и еще прибью», за что немедленно
была оштрафована за дерзкие ответы суду тремя рублями. Мичман, долговязый и
худощавый молодой человек, начал было длинную речь в защиту своей клиентки, но
позорно сбился и насмешил всю залу. Разбирательство кончилось скоро, и Татьяну
Павловну присудили заплатить обиженной Марье пятнадцать рублей. Та, не
откладывая, тут же вынула портмоне и стала отдавать деньги, причем тотчас
подвернулся мичман и протянул было руку получить, но Татьяна Павловна почти
ударом отбила его руку в сторону и обратилась к Марье. «Полноте, барыня, стоит
беспокоиться, припишите-с к счету, а я уж с этим сама расплачусь». — «Видишь,
Марья, какого долговязого взяла себе!» — показала Татьяна Павловна на мичмана,
страшно обрадовавшись, что Марья наконец заговорила. «А уж и впрямь долговязый,
барыня, — лукаво ответила Марья, — котлетки-то с горошком сегодня приказывали,
давеча недослышала, сюда торопилась?» — «Ах нет, с капустой, Марья, да,
пожалуйста, не сожги, как вчера». — «Да уж постараюсь сегодня особо, сударыня;
пожалуйте ручку-с», — и поцеловала в знак примирения барыне ручку. Одним
словом, развеселила всю залу.
— Экая ведь какая! — покачала головой мама, очень довольная
и сведением и рассказом Андрея Петровича, но украдкой с беспокойством
поглядывая на Лизу.
— Характерная барышня сызмлада была, — усмехнулся Макар
Иванович.
— Желчь и праздность, — отозвался доктор.
— Это я-то характерная, это я-то желчь и праздность? — вошла
вдруг к нам Татьяна Павловна, по-видимому очень довольная собой, — уж тебе-то,
Александр Семенович, не говорить бы вздору; еще десяти лет от роду был, меня
знал, какова я праздная, а от желчи сам целый год лечишь, вылечить не можешь,
так это тебе же в стыд. Ну, довольно вам надо мной издеваться; спасибо, Андрей
Петрович, что потрудился в суд прийти. Ну, что ты, Макарушка, тебя только и
зашла проведать, не этого (она указала на меня, но тут же дружелюбно ударила
меня по плечу рукой; я никогда еще не видывал ее в таком веселейшем
расположении духа).
— Ну, что? — заключила она, вдруг обратившись к доктору и
озабоченно нахмурившись.
— Да вот не хочет лечь в постель, а так, сидя, только себя
изнуряет.
— Да я только так посижу маненько, с людьми-то, —
пробормотал Макар Иванович с просящим, как у ребенка, лицом.
— Да уж любим мы это, любим; любим в кружкé поболтать,
когда около нас соберутся; знаю Макарушку, — сказала Татьяна Павловна.
— Да и прыткий, ух какой, — улыбнулся опять старик,
обращаясь к доктору, — и в речь не даешься; ты погоди, дай сказать: лягу,
голубчик, слышал, а по-нашему это вот что: «Коли ляжешь, так, пожалуй, уж и не
встанешь», — вот что, друг, у меня за хребтом стоит.
— Ну да, так я и знал, народные предрассудки: «лягу,
дескать, да, чего доброго, уж и не встану» — вот чего очень часто боятся в
народе и предпочитают лучше проходить болезнь на ногах, чем лечь в больницу. А
вас, Макар Иванович, просто тоска берет, тоска по волюшке да по большой дорожке
— вот и вся болезнь; отвыкли подолгу на месте жить. Ведь вы — так называемый
странник? Ну, а бродяжество в нашем народе почти обращается в страсть. Это я не
раз заметил за народом. Наш народ — бродяга по преимуществу.
— Так Макар — бродяга, по-твоему? — подхватила Татьяна
Павловна.
— О, я не в том смысле; я употребил слово в его общем
смысле. Ну, там религиозный бродяга, ну, набожный, а все-таки бродяга. В
хорошем, почтенном смысле, но бродяга… Я с медицинской точки…
— Уверяю вас, — обратился я вдруг к доктору, — что бродяги —
скорее мы с вами, и все, сколько здесь ни есть, а не этот старик, у которого
нам с вами еще поучиться, потому что у него есть твердое в жизни, а у нас,
сколько нас ни есть, ничего твердого в жизни… Впрочем, где вам это понять.
Я, видно, резко проговорил, но я с тем и пришел. Я,
собственно, не знаю, для чего продолжал сидеть, и был как в безумии.
— Ты чего? — подозрительно глянула на меня Татьяна Павловна,
— что, ты как его нашел, Макар Иванович? — указала она на меня пальцем.
— Благослови его бог, востер, — проговорил старик с
серьезным видом; но при слове «востер» почти все рассмеялись. Я кое-как
скрепился; всех же пуще смеялся доктор. Довольно худо было то, что я не знал
тогда об их предварительном уговоре. Версилов, доктор и Татьяна Павловна еще
дня за три уговорились всеми силами отвлекать маму от дурных предчувствий и
опасений за Макара Ивановича, который был гораздо больнее и безнадежнее, чем я
тогда подозревал. Вот почему все шутили и старались смеяться. Только доктор был
глуп и, естественно, не умел шутить: оттого все потом и вышло. Если б я тоже
знал об их уговоре, то не наделал бы того, что вышло. Лиза тоже ничего не
знала.