Комбинация состояла в том, чтоб выманить нас обоих, Татьяну
и меня, из квартиры во что бы ни стало, хоть на четверть только часа, но до
приезда Катерины Николаевны. Затем — ждать на улице и, только что мы с Татьяной
Павловной выйдем, вбежать в квартиру, которую отворит им Марья, и ждать
Катерину Николаевну. Альфонсинка же той порой должна была из всех сил
задерживать нас где хочет и как хочет. Катерина же Николаевна должна была
прибыть, как обещала, в половине двенадцатого, стало быть — непременно вдвое
раньше, чем мы могли воротиться. (Само собою, что Катерина Николаевна никакого
приглашения от Ламберта не получала и что Альфонсинка налгала, и вот эту-то
штуку и выдумал Версилов, во всех подробностях, а Альфонсинка только разыграла
роль испуганной предательницы.) Разумеется, они рисковали, но рассудили они
верно: «Сойдется — хорошо, не сойдется — еще ничего не потеряно, потому что
документ все-таки в руках». Но оно сошлось, да и не могло не сойтись, потому
что мы никак не могли не побежать за Альфонсинкой уже по одному только
предположению: «А ну как это все правда!» Опять повторяю: рассудить было
некогда.
V
Мы вбежали с Тришатовым в кухню и застали Марью в испуге,
Она была поражена тем, что когда пропустила Ламберта и Версилова, то вдруг
как-то приметила в руках у Ламберта — револьвер. Хоть она и взяла деньги, но
револьвер вовсе не входил в ее расчеты. Она была в недоуменье и, чуть завидела
меня, так ко мне и бросилась:
— Генеральша пришла, а у них пистолет!
— Тришатов, постойте здесь в кухне, — распорядился я, — а
чуть я крикну, бегите изо всех сил ко мне на помощь.
Марья отворила мне дверь в коридорчик, и я скользнул в
спальню Татьяны Павловны — в ту самую каморку, в которой могла поместиться одна
лишь только кровать Татьяны Павловны и в которой я уже раз нечаянно
подслушивал. Я сел на кровать и тотчас отыскал себе щелку в портьере.
Но в комнате уже был шум и говорили громко; замечу, что
Катерина Николаевна вошла в квартиру ровно минуту спустя после них. Шум и говор
я заслышал еще из кухни; кричал Ламберт. Она сидела на диване, а он стоял перед
нею и кричал как дурак. Теперь я знаю, почему он так глупо потерялся: он
торопился и боялся, чтоб их не накрыли; потом я объясню, кого именно он боялся.
Письмо было у него в руках. Но Версилова в комнате не было; я приготовился
броситься при первой опасности. Передаю лишь смысл речей, может быть, многое и
не так припоминаю, но тогда я был в слишком большом волнении, чтобы запомнить
до последней точности.
— Это письмо стоит тридцать тысяч рублей, а вы удивляетесь!
Оно сто тысяч стоит, а я только тридцать прошу! — громко и страшно горячась,
проговорил Ламберт.
Катерина Николаевна хоть и видимо была испугана, но смотрела
на него с каким-то презрительным удивлением.
— Я вижу, что здесь устроена какая-то западня, и ничего не
понимаю, — сказала она, — но если только это письмо в самом деле у вас…
— Да вот оно, сами видите! Разве не то? В тридцать тысяч
вексель, и ни копейки меньше! — перебил ее Ламберт.
— У меня нет денег.
— Напишите вексель — вот бумага. Затем пойдете и достанете
денег, а я буду ждать, но неделю — не больше. Деньги принесете — отдам вексель
и тогда и письмо отдам.
— Вы говорите со мной таким странным тоном. Вы ошибаетесь. У
вас сегодня же отберут этот документ, если я поеду и пожалуюсь.
— Кому? Ха-ха-ха! А скандал, а письмо покажем князю! Где
отберут? Я не держу документов в квартире. Я покажу князю через третье лицо. Не
упрямьтесь, барыня, благодарите, что я еще не много прошу, другой бы, кроме
того, попросил еще услуг… знаете каких… в которых ни одна хорошенькая женщина
не отказывает, при стеснительных обстоятельствах, вот каких… Хе-хе-хе! Vous
êtes belle, vous!
[177]
Катерина Николаевна стремительно встала с места, вся
покраснела и — плюнула ему в лицо. Затем быстро направилась было к двери. Вот
тут-то дурак Ламберт и выхватил револьвер. Он слепо, как ограниченный дурак,
верил в эффект документа, то есть — главное — не разглядел, с кем имеет дело,
именно потому, как я сказал уже, что считал всех с такими же подлыми чувствами,
как и он сам. Он с первого слова раздражил ее грубостью, тогда как она, может
быть, и не уклонилась бы войти в денежную сделку.
— Ни с места! — завопил он, рассвирепев от плевка, схватив
ее за плечо и показывая револьвер, — разумеется для одной лишь острастки. — Она
вскрикнула и опустилась на диван. Я ринулся в комнату; но в ту же минуту из
двери в коридор выбежал и Версилов. (Он там стоял и выжидал.) Не успел я
мигнуть, как он выхватил револьвер у Ламберта и из всей силы ударил его
револьвером по голове. Ламберт зашатался и упал без чувств; кровь хлынула из
его головы на ковер.
Она же, увидав Версилова, побледнела вдруг как полотно;
несколько мгновений смотрела на него неподвижно, в невыразимом ужасе, и вдруг
упала в обморок. Он бросился к ней. Все это теперь передо мной как бы мелькает.
Я помню, как с испугом увидел я тогда его красное, почти багровое лицо и
налившиеся кровью глаза. Думаю, что он хоть и заметил меня в комнате, но меня
как бы не узнал. Он схватил ее, бесчувственную, с неимоверною силою поднял ее к
себе на руки, как перышко, и бессмысленно стал носить ее по комнате, как
ребенка. Комната была крошечная, но он слонялся из угла в угол, видимо не
понимая, зачем это делает. В один какой-нибудь миг он лишился тогда рассудка.
Он все смотрел на ее лицо. Я бежал за ним и, главное, боялся револьвера,
который он так и забыл в своей правой руке и держал его возле самой ее головы.
Но он оттолкнул меня раз локтем, другой раз ногой. Я хотел было крикнуть
Тришатову, но боялся раздражить сумасшедшего. Наконец я вдруг раздвинул
портьеру и стал умолять его положить ее на кровать. Он подошел и положил, а сам
стал над нею, пристально с минуту смотрел ей в лицо и вдруг, нагнувшись,
поцеловал ее два раза в ее бледные губы. О, я понял наконец, что это был
человек уже совершенно вне себя. Вдруг он замахнулся на нее револьвером, но,
как бы догадавшись, обернул револьвер и навел его ей в лицо. Я мгновенно, изо
всей силы, схватил его за руку и закричал Тришатову. Помню: мы оба боролись с
ним, но он успел вырвать свою руку и выстрелить в себя. Он хотел застрелить ее,
а потом себя. Но когда мы не дали ее, то уткнул револьвер себе прямо в сердце,
но я успел оттолкнуть его руку кверху, и пуля попала ему в плечо. В это
мгновение с криком ворвалась Татьяна Павловна; но он уже лежал на ковре без
чувств, рядом с Ламбертом.
Глава тринадцатая
Заключение
I
Теперь этой сцене минуло почти уже полгода, и многое утекло
с тех пор, многое совсем изменилось, а для меня давно уже наступила новая жизнь…
Но развяжу и я читателя.
Для меня по крайней мере первым вопросом, и тогда и еще
долго спустя, было: как мог Версилов соединиться с таким, как Ламберт, и какую
цель он имел тогда в виду? Мало-помалу я пришел к некоторому разъяснению:
по-моему, Версилов в те мгновения, то есть в тот весь последний день и
накануне, не мог иметь ровно никакой твердой цели и даже, я думаю, совсем тут и
не рассуждал, а был под влиянием какого-то вихря чувств. Впрочем, настоящего
сумасшествия я не допускаю вовсе, тем более что он — и теперь вовсе не
сумасшедший. Но «двойника» допускаю несомненно. Что такое, собственно, двойник?
Двойник, по крайней мере по одной медицинской книге одного эксперта, которую я
потом нарочно прочел, двойник — это есть не что иное, как первая ступень
некоторого серьезного уже расстройства души, которое может повести к довольно
худому концу. Да и сам Версилов в сцене у мамы разъяснил нам это тогдашнее
«раздвоение» его чувств и воли с страшною искренностью. Но опять-таки повторю:
та сцена у мамы, тот расколотый образ хоть бесспорно произошли под влиянием
настоящего двойника, но мне всегда с тех пор мерещилось, что отчасти тут и
некоторая злорадная аллегория, некоторая как бы ненависть к ожиданиям этих
женщин, некоторая злоба к их правам и к их суду, и вот он, пополам с двойником,
и разбил этот образ! «Так, дескать, расколются и ваши ожидания!» Одним словом,
если и был двойник, то была и просто блажь… Но все это — только моя догадка;
решить же наверно — трудно.