— Позвольте, однако, узнать вашу фамилию, вы все смотрели на
меня? — ступил вдруг ко мне учитель с подлейшей улыбкой.
— Долгорукий.
— Князь Долгорукий?
— Нет, просто Долгорукий, сын бывшего крепостного Макара
Долгорукого и незаконный сын моего бывшего барина господина Версилова. Не
беспокойтесь, господа: я вовсе не для того, чтобы вы сейчас же бросились ко мне
за это на шею и чтобы мы все завыли как телята от умиления!
Громкий и самый бесцеремонный залп хохота раздался разом,
так что заснувший за дверью ребенок проснулся и запищал. Я трепетал от ярости.
Все они жали руку Дергачеву и выходили, не обращая на меня никакого внимания.
— Пойдемте, — толкнул меня Крафт.
Я подошел к Дергачеву, изо всех сил сжал ему руку и потряс
ее несколько раз тоже изо всей силы.
— Извините, что вас все обижал Кудрюмов (это рыжеватый), —
сказал мне Дергачев.
Я пошел за Крафтом. Я ничего не стыдился.
VI
Конечно, между мной теперешним и мной тогдашним —
бесконечная разница.
Продолжая «ничего не стыдиться», я еще на лесенке нагнал
Васина, отстав от Крафта, как от второстепенности, и с самым натуральным видом,
точно ничего не случилось, спросил:
— Вы, кажется, изволите знать моего отца, то есть я хочу
сказать Версилова?
— Я, собственно, не знаком, — тотчас ответил Васин (и без
малейшей той обидной утонченной вежливости, которую берут на себя люди
деликатные, говоря с тотчас же осрамившимся), — но я несколько его знаю;
встречался и слушал его.
— Коли слушали, так, конечно, знаете, потому что вы — вы!
Как вы о нем думаете? Простите за скорый вопрос, но мне нужно. Именно как вы бы
думали, собственно ваше мнение необходимо.
— Вы с меня много спрашиваете. Мне кажется, этот человек
способен задать себе огромные требования и, может быть, их выполнить, — но
отчету никому не отдающий.
— Это верно, это очень верно, это — очень гордый человек! Но
чистый ли это человек? Послушайте, что вы думаете о его католичестве? Впрочем,
я забыл, что вы, может быть, не знаете…
Если б я не был так взволнован, уж разумеется, я бы не
стрелял такими вопросами, и так зря, в человека, с которым никогда не говорил,
а только о нем слышал. Меня удивляло, что Васин как бы не замечал моего
сумасшествия!
— Я слышал что-то и об этом, но не знаю, насколько это могло
бы быть верно, — по-прежнему спокойно и ровно ответил он.
— Ничуть! это про него неправду! Неужели вы думаете, что он
может верить в бога?
— Это — очень гордый человек, как вы сейчас сами сказали, а
многие из очень гордых людей любят верить в бога, особенно несколько
презирающие людей. У многих сильных людей есть, кажется, натуральная какая-то
потребность — найти кого-нибудь или что-нибудь, перед чем преклониться.
Сильному человеку иногда очень трудно переносить свою силу.
— Послушайте, это, должно быть, ужасно верно! — вскричал я
опять. — Только я бы желал понять…
— Тут причина ясная: они выбирают бога, чтоб не преклоняться
перед людьми, — разумеется, сами не ведая, как это в них делается: преклониться
пред богом не так обидно. Из них выходят чрезвычайно горячо верующие — вернее
сказать, горячо желающие верить; но желания они принимают за самую веру. Из
этаких особенно часто бывают под конец разочаровывающиеся. Про господина
Версилова я думаю, что в нем есть и чрезвычайно искренние черты характера. И
вообще он меня заинтересовал.
— Васин! — вскричал я, — вы меня радуете! Я не уму вашему
удивляюсь, я удивляюсь тому, как можете вы, человек столь чистый и так безмерно
надо мной стоящий, — как можете вы со мной идти и говорить так просто и
вежливо, как будто ничего не случилось!
Васин улыбнулся.
— Вы уж слишком меня хвалите, а случилось там только то, что
вы слишком любите отвлеченные разговоры. Вы, вероятно, очень долго перед этим
молчали.
— Я три года молчал, я три года говорить готовился… Дураком
я вам, разумеется, показаться не мог, потому что вы сами чрезвычайно умны, хотя
глупее меня вести себя невозможно, но подлецом!
— Подлецом?
— Да, несомненно! Скажите, не презираете вы меня втайне за
то, что я сказал, что я незаконнорожденный Версилова… и похвалился, что сын
дворового?
— Вы слишком себя мучите. Если находите, что сказали дурно,
то стоит только не говорить в другой раз; вам еще пятьдесят лет впереди.
— О, я знаю, что мне надо быть очень молчаливым с людьми.
Самый подлый из всех развратов — это вешаться на шею; я сейчас это им сказал, и
вот я и вам вешаюсь! Но ведь есть разница, есть? Если вы поняли эту разницу,
если способны были понять, то я благословлю эту минуту!
Васин опять улыбнулся.
— Приходите ко мне, если захотите, — сказал он. — Я имею
теперь работу и занят, но вы сделаете мне удовольствие.
— Я заключил об вас давеча, по физиономии, что вы излишне
тверды и несообщительны.
— Это очень может быть верно. Я знал вашу сестру, Лизавету
Макаровну, прошлого года, в Луге… Крафт остановился и, кажется, вас ждет; ему
поворачивать.
Я крепко пожал руку Васина и добежал до Крафта, который все
шел впереди, пока я говорил с Васиным. Мы молча дошли до его квартиры; я не
хотел еще и не мог говорить с ним. В характере Крафта одною из сильнейших черт
была деликатность.
Глава четвертая
I
Крафт прежде где-то служил, а вместе с тем и помогал
покойному Андроникову (за вознаграждение от него) в ведении иных частных дел,
которыми тот постоянно занимался сверх своей службы. Для меня важно было уже
то, что Крафту, вследствие особенной близости его с Андрониковым, могло быть
многое известно из того, что так интересовало меня. Но я знал от Марьи
Ивановны, жены Николая Семеновича, у которого я прожил столько лет, когда ходил
в гимназию, — и которая была родной племянницей, воспитанницей и любимицей
Андроникова, что Крафту даже «поручено» передать мне нечто. Я уже ждал его
целый месяц.
Он жил в маленькой квартире, в две комнаты, совершенным
особняком, а в настоящую минуту, только что воротившись, был даже и без
прислуги. Чемодан был хоть и раскрыт, но не убран, вещи валялись на стульях, а
на столе, перед диваном, разложены были: саквояж, дорожная шкатулка, револьвер
и проч. Войдя, Крафт был в чрезвычайной задумчивости, как бы забыв обо мне
вовсе; он, может быть, и не заметил, что я с ним не разговаривал дорогой. Он
тотчас же что-то принялся искать, но, взглянув мимоходом в зеркало, остановился
и целую минуту пристально рассматривал свое лицо. Я хоть и заметил эту
особенность (а потом слишком все припомнил), но я был грустен и очень смущен. Я
был не в силах сосредоточиться. Одно мгновение мне вдруг захотелось взять и
уйти и так оставить все дела навсегда. Да и что такое были все эти дела в
сущности? Не одной ли напускной на себя заботой? Я приходил в отчаяние, что
трачу мою энергию, может быть, на недостойные пустяки из одной
чувствительности, тогда как сам имею перед собой энергическую задачу. А между
тем неспособность моя к серьезному делу очевидно обозначалась, ввиду того, что
случилось у Дергачева.