— Я их месяца три знала, — прибавила Лиза.
— Это ты про Васина говоришь их, Лиза? Надо сказать его, а
не их. Извини, сестра, что я поправляю, но мне горько, что воспитанием твоим,
кажется, совсем пренебрегли.
— А при матери низко об этом замечать, с твоей стороны, —
так и вспыхнула Татьяна Павловна, — и врешь ты, вовсе не пренебрегли.
— Ничего я и не говорю про мать, — резко вступился я, —
знайте, мама, что я смотрю на Лизу как на вторую вас; вы сделали из нее такую
же прелесть по доброте и характеру, какою, наверно, были вы сами, и есть
теперь, до сих пор, и будете вечно… Я лишь про наружный лоск, про все эти
светские глупости, впрочем необходимые. Я только о том негодую, что Версилов,
услышав, что ты про Васина выговариваешь их, а не его, наверно, не поправил бы
тебя вовсе — до того он высокомерен и равнодушен с нами. Вот что меня бесит!
— Сам-то медвежонок, а туда же лоску учит. Не смейте,
сударь, впредь при матери говорить: «Версилов», равно и в моем присутствии, —
не стерплю! — засверкала Татьяна Павловна.
— Мама, я сегодня жалованье получил, пятьдесят рублей,
возьмите, пожалуйста, вот!
Я подошел и подал ей деньги; она тотчас же затревожилась.
— Ах, не знаю, как взять-то! — проговорила она, как бы боясь
дотронуться до денег. Я не понял.
— Помилуйте, мама, если вы обе считаете меня в семье как
сына и брата, то…
— Ах, виновата я перед тобою, Аркадий; призналась бы тебе
кое в чем, да боюсь тебя уж очень…
Сказала она это с робкою и заискивающею улыбкой; я опять не
понял и перебил:
— Кстати, известно вам, мама, что сегодня в суде решилось
дело Андрея Петровича с Сокольскими?
— Ах, известно! — воскликнула она, от страху сложив перед
собою ладошками руки (ее жест).
— Сегодня? — так и вздрогнула вся Татьяна Павловна, — да
быть же того не может, он бы сказал. Он тебе сказал? — повернулась она к
матери.
— Ах, нет, что сегодня, про то не сказал. Да я всю неделю
так боюсь. Хоть бы проиграть, я бы помолилась, только бы с плеч долой, да опять
по-прежнему.
— Так не сказал же и вам, мама! — воскликнул я. — Каков
человечек! Вот образец его равнодушия и высокомерия; что я говорил сейчас?
— Решилось-то чем, чем решилось-то? Да кто тебе сказал? —
кидалась Татьяна Павловна. — Да говори же!
— Да вот и сам он! Может, расскажет, — возвестил я, заслышав
его шаги в коридоре, и поскорей уселся около Лизы.
— Брат, ради бога, пощади маму, будь терпелив с Андреем
Петровичем… — прошептала мне сестра.
— Буду, буду, я с тем и воротился, — пожал я ей руку. Лиза
очень недоверчиво на меня посмотрела и права была.
II
Он вошел очень довольный собой, так довольный, что и нужным
не нашел скрыть свое расположение. Да и вообще он привык перед нами, в
последнее время, раскрываться без малейшей церемонии, и не только в своем
дурном, но даже в смешном, чего уж всякий боится; между тем вполне сознавал,
что мы до последней черточки всё поймем. В последний год он, по замечанию
Татьяны Павловны, очень опустился в костюме: одет был всегда прилично, но в
старом и без изысканности. Это правда, он готов был носить белье по два дня,
что даже огорчало мать; это у них считалось за жертву, и вся эта группа
преданных женщин прямо видела в этом подвиг. Шляпы он всегда носил мягкие,
широкополые, черные; когда он снял в дверях шляпу — целый пук его густейших, но
с сильной проседью волос так и прянул на его голове. Я любил смотреть на его
волосы, когда он снимал шляпу.
— Здравствуйте; все в сборе; даже и он в том числе? Слышал
его голос еще из передней; меня бранил, кажется?
Один из признаков его веселого расположения — это когда он
принимался надо мною острить. Я не отвечал, разумеется. Вошла Лукерья с целым
кульком каких-то покупок и положила на стол.
— Победа, Татьяна Павловна; в суде выиграно, а апеллировать,
конечно, князья не решатся. Дело за мною! Тотчас же нашел занять тысячу рублей.
Софья, положи работу, не труди глаза. Лиза, с работы?
— Да, папа, — с ласковым видом ответила Лиза; она звала его
отцом; я этому ни за что не хотел подчиниться.
— Устала?
— Устала.
— Оставь работу, завтра не ходи; и совсем брось.
— Папа, мне так хуже.
— Прошу тебя… Я ужасно не люблю, когда женщины работают,
Татьяна Павловна.
— Как же без работы-то? Да чтобы женщина не работала!..
— Знаю, знаю, все это прекрасно и верно, и я заранее
согласен; но — я, главное, про рукоделья. Представьте себе, во мне это,
кажется, одно из болезненных или, лучше, неправильных впечатлений детства. В
смутных воспоминаниях моего пяти-шестилетнего детства я всего чаще припоминаю —
с отвращением конечно — около круглого стола конклав умных женщин, строгих и
суровых, ножницы, материю, выкройки и модную картинку. Все судят и рядят, важно
и медленно покачивая головами, примеривая и рассчитывая и готовясь кроить. Все
эти ласковые лица, которые меня так любят, — вдруг стали неприступны; зашали я,
и меня тотчас же унесут. Даже бедная няня моя, придерживая меня рукой и не
отвечая на мои крики и теребенья, загляделась и заслушалась точно райской
птицы. Вот эту-то строгость умных лиц и важность перед начатием кройки — мне
почему-то мучительно даже и теперь представить. Татьяна Павловна, вы ужасно
любите кроить! Как это ни аристократично, но я все-таки больше люблю женщину
совсем не работающую. Не прими на свой счет, Софья… Да где тебе! Женщина и без
того великая власть. Это, впрочем, и ты знаешь, Соня. Как ваше мнение, Аркадий
Макарович, наверно, восстаете?
— Нет, ничего, — ответил я. — Особенно хорошо выражение, что
женщина — великая власть, хотя не понимаю, зачем вы связали это с работой? А
что не работать нельзя, когда денег нет, — сами знаете.
— Но теперь довольно, — обратился он к матушке, которая так
вся и сияла (когда он обратился ко мне, она вся вздрогнула), — по крайней мере
хоть первое время чтоб я не видал рукоделий, для меня прошу. Ты, Аркадий, как
юноша нашего времени, наверно, немножко социалист; ну, так поверишь ли, друг
мой, что наиболее любящих праздность — это из трудящегося вечно народа!
— Отдых, может быть, а не праздность.
— Нет, именно праздность, полное ничегонеделание; в том
идеал! Я знал одного вечного труженика, хоть и не из народа; он был человек
довольно развитой и мог обобщать. Он всю жизнь свою, каждый день может быть,
мечтал с засосом и с умилением о полнейшей праздности, так сказать, доводя
идеал до абсолюта — до бесконечной независимости, до вечной свободы мечты и
праздного созерцания. Так и было вплоть, пока не сломался совсем на работе;
починить нельзя было; умер в больнице. Я серьезно иногда готов заключить, что о
наслаждениях труда выдумали праздные люди, разумеется из добродетельных. Это
одна из «женевских идей» конца прошлого столетия. Татьяна Павловна, третьего
дня я вырезал из газеты одно объявление, вот оно (он вынул клочок из жилетного
кармана), — это из числа тех бесконечных «студентов», знающих классические
языки и математику и готовых в отъезд, на чердак и всюду. Вот слушайте:
«Учительница подготовляет во все учебные заведения (слышите, во все) и дает
уроки арифметики», — одна лишь строчка, но классическая! Подготовляет в учебные
заведения — так уж конечно и из арифметики? Нет, у ней об арифметике особенно.
Это — это уже чистый голод, это уже последняя степень нужды. Трогательна тут
именно эта неумелость: очевидно, никогда себя не готовила в учительницы, да
вряд ли чему и в состоянии учить. Но ведь хоть топись, тащит последний рубль в
газету и печатает, что подготовляет во все учебные заведения и, сверх того,
дает уроки арифметики. Per tutto mondo e in altri siti.
[25]