— Он с особенною любовью описывает, — заметил Версилов,
обращаясь к Татьяне Павловне; та отвернулась и не ответила.
— Я как сейчас вас вижу тогдашнего, цветущего и красивого.
Вы удивительно успели постареть и подурнеть в эти девять лет, уж простите эту
откровенность; впрочем, вам и тогда было уже лет тридцать семь, но я на вас
даже загляделся: какие у вас были удивительные волосы, почти совсем черные, с
глянцевитым блеском, без малейшей сединки; усы и бакены ювелирской отделки —
иначе не умею выразиться; лицо матово-бледное, не такое болезненно бледное, как
теперь, а вот как теперь у дочери вашей, Анны Андреевны, которую я имел честь
давеча видеть; горящие и темные глаза и сверкающие зубы, особенно когда вы
смеялись. Вы именно рассмеялись, осмотрев меня, когда я вошел; я мало что умел
тогда различать, и от улыбки вашей только взвеселилось мое сердце. Вы были в
это утро в темно-синем бархатном пиджаке, в шейном шарфе, цвета сольферино,
[27]
по великолепной рубашке с алансонскими кружевами, стояли перед зеркалом с
тетрадью в руке и выработывали, декламируя, последний монолог Чацкого и
особенно последний крик:
Карету мне, карету!
— Ах, боже мой, — вскрикнул Версилов, — ведь он и вправду! Я
тогда взялся, несмотря на короткий срок в Москве, за болезнию Жилейко, сыграть
Чацкого у Александры Петровны Витовтовой, на домашней сцене!
— Неужто вы забыли? — засмеялась Татьяна Павловна.
— Он мне напомнил! И признаюсь, эти тогдашние несколько дней
в Москве, может быть, были лучшей минутой всей жизни моей! Мы все еще тогда
были так молоды… и все тогда с таким жаром ждали… Я тогда в Москве неожиданно
встретил столько… Но, продолжай, мой милый: ты очень хорошо сделал на этот раз,
что так подробно напомнил…
— Я стоял, смотрел на вас и вдруг прокричал: «Ах, как
хорошо, настоящий Чацкий!» Вы вдруг обернулись ко мне и спрашиваете: «Да разве
ты уже знаешь Чацкого?» — а сами сели на диван и принялись за кофей в самом
прелестном расположении духа, — так бы вас и расцеловал. Тут я вам сообщил, что
у Андроникова все очень много читают, а барышни знают много стихов наизусть, а
из «Горе от ума» так промеж себя разыгрывают сцены, и что всю прошлую неделю
все читали по вечерам вместе, вслух, «Записки охотника», а что я больше всего
люблю басни Крылова и наизусть знаю. Вы и велели мне прочесть что-нибудь
наизусть, а я вам прочел «Разборчивую невесту»:
Невеста-девушка смышляла жениха.
— Именно, именно, ну теперь я все припомнил, — вскричал
опять Версилов, — но, друг мой, я и тебя припоминаю ясно: ты был тогда такой
милый мальчик, ловкий даже мальчик, и клянусь тебе, ты тоже проиграл в эти
девять лет.
Тут уж все, и сама Татьяна Павловна, рассмеялись. Ясно, что
Андрей Петрович изволил шутить и тою же монетою «отплатил» мне за колкое мое
замечание о том, что он постарел. Все развеселились; да и сказано было
прекрасно.
— По мере как я читал, вы улыбались, но я и до половины не
дошел, как вы остановили меня, позвонили и вошедшему слуге приказали попросить
Татьяну Павловну, которая немедленно прибежала с таким веселым видом, что я,
видя ее накануне, почти теперь не узнал. При Татьяне Павловне я вновь начал
«Невесту-девушку» и кончил блистательно, даже Татьяна Павловна улыбнулась, а
вы, Андрей Петрович, вы крикнули даже «браво!» и заметили с жаром, что прочти я
«Стрекозу и Муравья», так еще неудивительно, что толковый мальчик, в мои лета,
прочтет толково, но что эту басню:
Невеста-девушка смышляла жениха,
Тут нет еще греха…
Вы послушайте, как он выговаривает: «Тут нет еще греха»! Одним
словом, вы были в восхищении. Тут вы вдруг заговорили с Татьяной Павловной
по-французски, и она мигом нахмурилась и стала вам возражать, даже очень
горячилась; но так как невозможно же противоречить Андрею Петровичу, если он
вдруг чего захочет, то Татьяна Павловна и увела меня поспешно к себе: там
вымыли мне вновь лицо, руки, переменили белье, напомадили, даже завили мне
волосы. Потом к вечеру Татьяна Павловна разрядилась сама довольно пышно, так
даже, что я не ожидал, и повезла меня с собой в карете. Я попал в театр в
первый раз в жизни, в любительский спектакль у Витовтовой; свечи, люстры, дамы,
военные, генералы, девицы, занавес, ряды стульев — ничего подобного я до сих
пор не видывал. Татьяна Павловна заняла самое скромное местечко в одном из задних
рядов и меня посадила подле. Были, разумеется, и дети, как я, но я уже ни на
что не смотрел, а ждал с замиранием сердца представления. Когда вы вышли,
Андрей Петрович, я был в восторге, в восторге до слез, — почему, из-за чего,
сам не понимаю. Слезы-то восторга зачем? — вот что мне было дико во все эти
девять лет потом припоминать! Я с замиранием следил за комедией; в ней я,
конечно, понимал только то, что она ему изменила, что над ним смеются глупые и
недостойные пальца на ноге его люди. Когда он декламировал на бале, я понимал,
что он унижен и оскорблен, что он укоряет всех этих жалких людей, но что он —
велик, велик! Конечно, и подготовка у Андроникова способствовала пониманию, но
— и ваша игра, Андрей Петрович! Я в первый раз видел сцену! В разъезде же,
когда Чацкий крикнул: «Карету мне, карету!» (а крикнули вы удивительно), я
сорвался со стула и вместе со всей залой, разразившейся аплодисментом, захлопал
и изо всей силы закричал «браво!». Живо помню, как в этот самый миг, точно
булавка, вонзился в меня сзади, «пониже поясницы», разъяренный щипок Татьяны
Павловны, но я и внимания не обратил! Разумеется, тотчас после «Горе от ума»
Татьяна Павловна увезла меня домой: «Не танцевать же тебе оставаться, через
тебя только я сама не остаюсь», — шипели вы мне, Татьяна Павловна, всю дорогу в
карете. Всю ночь я был в бреду, а на другой день, в десять часов, уже стоял у
кабинета, но кабинет был притворен: у вас сидели люди, и вы с ними занимались
делами; потом вдруг укатили на весь день до глубокой ночи — так я вас и не
увидел! Что такое хотелось мне тогда сказать вам — забыл конечно, и тогда не
знал, но я пламенно желал вас увидеть как можно скорей. А назавтра поутру, еще
с восьми часов, вы изволили отправиться в Серпухов: вы тогда только что продали
ваше тульское имение, для расплаты с кредиторами, но все-таки у вас оставался в
руках аппетитный куш, вот почему вы и в Москву тогда пожаловали, в которую не
могли до того времени заглянуть, боясь кредиторов; и вот один только этот
серпуховский грубиян, один из всех кредиторов, не соглашался взять половину
долга вместо всего. Татьяна Павловна на вопросы мои даже и не отвечала: «Нечего
тебе, а вот послезавтра отвезу тебя в пансион; приготовься, тетради свои
возьми, книжки приведи в порядок, да приучайся сам в сундучке укладывать, не
белоручкой расти вам, сударь», да то-то, да это-то, уж барабанили же вы мне,
Татьяна Павловна, в эти три дня! Тем и кончилось, что свезли меня в пансион, к
Тушару, в вас влюбленного и невинного, Андрей Петрович, и пусть, кажется,
глупейший случай, то есть вся-то встреча наша, а, верите ли, я ведь к вам
потом, через полгода, от Тушара бежать хотел!