У Васина, на Фонтанке у Семеновского моста, очутился я почти
ровно в двенадцать часов, но его не застал дома. Занятия свои он имел на
Васильевском, домой же являлся в строго определенные часы, между прочим почти
всегда в двенадцатом. Так как, кроме того, был какой-то праздник, то я и
предполагал, что застану его наверно; не застав, расположился ждать, несмотря
на то что являлся к нему в первый раз.
Я рассуждал так: дело с письмом о наследстве есть дело
совести, и я, выбирая Васина в судьи, тем самым выказываю ему всю глубину моего
уважения, что, уж конечно, должно было ему польстить. Разумеется, я и взаправду
был озабочен этим письмом и действительно убежден в необходимости третейского
решения; но подозреваю, однако, что и тогда уже мог бы вывернуться из
затруднения без всякой посторонней помощи. И главное, сам знал про это; именно:
стоило только отдать письмо самому Версилову из рук в руки, а что он там
захочет, пусть так и делает: вот решение. Ставить же самого себя высшим судьей
и решителем в деле такого сорта было даже совсем неправильно. Устраняя себя
передачею письма из рук в руки, и именно молча, я уж тем самым тотчас бы
выиграл, поставив себя в высшее над Версиловым положение, ибо, отказавшись,
насколько это касается меня, от всех выгод по наследству (потому что мне, как
сыну Версилова, уж конечно, что-нибудь перепало бы из этих денег, не сейчас,
так потом), я сохранил бы за собою навеки высший нравственный взгляд на будущий
поступок Версилова. Упрекнуть же меня за то, что я погубил князей, опять-таки
никто бы не мог, потому что документ не имел решающего юридического значения.
Все это я обдумал и совершенно уяснил себе, сидя в пустой комнате Васина, и мне
даже вдруг пришло в голову, что пришел я к Васину, столь жаждая от него совета,
как поступить, — единственно с тою целью, чтобы он увидал при этом, какой я сам
благороднейший и бескорыстнейший человек, а стало быть, чтоб и отмстить ему тем
самым за вчерашнее мое перед ним принижение.
Сознав все это, я ощутил большую досаду; тем не менее не
ушел, а остался, хоть и наверно знал, что досада моя каждые пять минут будет
только нарастать.
Прежде всего мне стала ужасно не нравиться комната Васина.
«Покажи мне свою комнату, и я узнаю твой характер» — право, можно бы так
сказать. Васин жил в меблированной комнате от жильцов, очевидно бедных и тем
промышлявших, имевших постояльцев и кроме него. Знакомы мне эти узкие,
чуть-чуть заставленные мебелью комнатки и, однако же, с претензией на
комфортабельный вид; тут непременно мягкий диван с Толкучего рынка, который
опасно двигать, рукомойник и ширмами огороженная железная кровать. Васин был,
очевидно, лучшим и благонадежнейшим жильцом; такой самый лучший жилец
непременно бывает один у хозяйки, и за это ему особенно угождают: у него
убирают и подметают тщательнее, вешают над диваном какую-нибудь литографию, под
стол подстилают чахоточный коврик. Люди, любящие эту затхлую чистоту, а
главное, угодливую почтительность хозяек, — сами подозрительны. Я был убежден,
что звание лучшего жильца льстило самому Васину. Не знаю почему, но меня начал
мало-помалу бесить вид этих двух загроможденных книгами столов. Книги, бумаги, чернилица
— все было в самом отвратительном порядке, идеал которого совпадает с
мировоззрением хозяйки-немки и ее горничной. Книг было довольно, и не то что
газет и журналов, а настоящих книг, — и он, очевидно, их читал и, вероятно,
садился читать или принимался писать с чрезвычайно важным и аккуратным видом.
Не знаю, но я больше люблю, где книги разбросаны в беспорядке, по крайней мере
из занятий не делается священнодействия. Наверно, этот Васин чрезвычайно вежлив
с посетителем, но, наверно, каждый жест его говорит посетителю: «Вот я посижу с
тобою часика полтора, а потом, когда ты уйдешь, займусь уже делом». Наверно, с
ним можно завести чрезвычайно интересный разговор и услышать новое, но — «мы
вот теперь с тобою поговорим, и я тебя очень заинтересую, а когда ты уйдешь, я
примусь уже за самое интересное»… И однако же, я все-таки не уходил, а сидел. В
том же, что совсем не нуждаюсь в его совете, я уже окончательно убедился.
Я сидел уже с час и больше, и сидел у окна на одном из двух
приставленных к окну плетеных стульев. Бесило меня и то, что уходило время, а
мне до вечера надо было еще сыскать квартиру. Я было хотел взять какую-нибудь
книгу от скуки, но не взял: при одной мысли развлечь себя стало вдвое
противнее. Больше часу как продолжалась чрезвычайная тишина, и вот вдруг,
где-то очень близко, за дверью, которую заслонял диван, я невольно и постепенно
стал различать все больше и больше разраставшийся шепот. Говорили два голоса,
очевидно женские, это слышно было, но расслышать слов совсем нельзя было; и, однако,
я от скуки как-то стал вникать. Ясно было, что говорили одушевленно и страстно
и что дело шло не о выкройках: о чем-то сговаривались, или спорили, или один
голос убеждал и просил, а другой не слушался и возражал. Должно быть,
какие-нибудь другие жильцы. Скоро мне наскучило и ухо привыкло, так что я хоть
и продолжал слушать, но механически, а иногда и совсем забывая, что слушаю, как
вдруг произошло что-то чрезвычайное, точно как бы кто-то соскочил со стула
обеими ногами или вдруг вскочил с места и затопал; затем раздался стон и вдруг
крик, даже и не крик, а визг, животный, озлобленный и которому уже все равно,
услышат чужие или нет. Я бросился к двери и отворил; разом со мной отворилась и
другая дверь в конце коридора, хозяйкина, как узнал я после, откуда выглянули
две любопытные головы. Крик, однако, тотчас затих, как вдруг отворилась дверь
рядом с моею, от соседок, и одна молодая, как показалось мне, женщина быстро
вырвалась и побежала вниз по лестнице. Другая же, пожилая женщина, хотела было
удержать ее, но не смогла, и только простонала ей вслед:
— Оля, Оля, куда? ох!
Но, разглядев две наши отворенные двери, проворно притворила
свою, оставив щелку и из нее прислушиваясь на лестницу до тех пор, пока не
замолкли совсем шаги убежавшей вниз Оли. Я вернулся к моему окну. Все затихло.
Случай пустой, а может быть, и смешной, и я перестал об нем думать.
Примерно четверть часа спустя раздался в коридоре, у самой
двери Васина, громкий и развязный мужской голос. Кто-то схватился за ручку
двери и приотворил ее настолько, что можно было разглядеть в коридоре какого-то
высокого ростом мужчину, очевидно тоже и меня увидавшего и даже меня уже
рассматривавшего, но не входившего еще в комнату, а продолжавшего, через весь
коридор и держась за ручку, разговаривать с хозяйкой. Хозяйка перекликалась с
ним тоненьким и веселеньким голоском, и уж по голосу слышалось, что посетитель
ей давно знаком, уважаем ею и ценим, и как солидный гость, и как веселый
господин. Веселый господин кричал и острил, но дело шло только о том, что
Васина нет дома, что он все никак не может застать его, что это ему на роду
написано и что он опять, как тогда, подождет, и все это, без сомнения, казалось
верхом остроумия хозяйке. Наконец гость вошел, размахнув дверь на весь отлет.
Это был хорошо одетый господин, очевидно у лучшего портного,
как говорится, «по-барски», а между тем всего менее в нем имелось барского, и,
кажется, несмотря на значительное желание иметь. Он был не то что развязен, а
как-то натурально нахален, то есть все-таки менее обидно, чем нахал,
выработавший себя перед зеркалом. Волосы его, темно-русые с легкою проседью,
черные брови, большая борода и большие глаза не только не способствовали его
характерности, но именно как бы придавали ему что-то общее, на всех похожее.
Этакий человек и смеется, и готов смеяться, но вам почему-то с ним никогда не
весело. Со смешливого он быстро переходит на важный вид, с важного на игривый
или подмигивающий, но все это как-то раскидчиво и беспричинно… Впрочем, нечего
вперед описывать. Этого господина я потом узнал гораздо больше и ближе, а
потому поневоле представляю его теперь уже более зазнамо, чем тогда, когда он
отворил дверь и вошел в комнату. Однако и теперь затруднился бы сказать о нем
что-нибудь точное и определяющее, потому что в этих людях главное — именно их
незаконченность, раскидчивость и неопределенность.