Когда я вспоминаю трапезы на «Оронсее», в голову первым делом приходит не ресторан «Балморал», где нас посадили так далеко от капитана, в самом затрапезном месте, а этот освещенный прямоугольник в чреве судна. Нам выдали бокалы с тамариндовым напитком, в котором, подозреваю, было на палец алкоголя. Хозяин зажег одну из своих особых сигарет, и я заметил, что мисс Ласкети, склонившаяся было к какому-то невысокому растению, подняла голову и принюхалась.
— Непостижимый вы человек, — пробормотала она, подходя к мистеру Дэниелсу. — Вашими невинными с виду листочками можно отравить любого диктатора.
Потом, когда мистер Дэниелс заговорил об антибактериальных свойствах красного перца и о папайе, с помощью которой можно разжижать тромбы после операции, она положила ладонь ему на рукав и добавила:
— А еще вы очень пригодились бы в больнице Гая.
Мистер Гунесекера, бродивший среди нас точно призрак, согласно кивнул; впрочем, он кивал на любое услышанное замечание — это позволяло ему не говорить. Он следил, как наш хозяин, стоявший теперь рядом со знахарем, демонстрирует мадагаскарский барвинок (от диабета и лейкемии, по его словам), а потом срывает кислые индонезийские лаймы, «чудодейственный фрукт», как он выразился, — скоро он нам его подаст.
И вот мы уселись за новый «кошкин стол». Фонари покачивались над головами, — похоже, в этот вечер в трюме немного сквозило, или на море началась качка? За спиной у нас вырисовывались темные листья рододендрона и горлянки. На столе стояли вазы со срезанными цветами, а напротив меня сидела моя кузина, положив ладони на скатерть, лицо в мерцающем свете казалось напряженным. Сбоку от нее сидел мистер Невил. Великанские руки, которыми он когда-то демонтировал корабли, тянулись к вазе, слегка ее потряхивали — цветок покачивался в воде в трепещущем свете лампы. Мистер Невил, как всегда, спокойно и ненавязчиво молчал, его не заботило, что никто с ним не разговаривает. Эмили наклонилась в другую сторону и что-то прошептала подруге. Та немного подумала и шепнула Эмили в ухо свой ответный секрет.
Никто за этой трапезой не спешил. Скрытые тенью, мы казались неприкаянными, пока не нагибались вперед и не попадали на свет. Двигались мы медленно, будто в полусне. Граммофон завели заново, по кругу передавали блюдо с индонезийскими лаймами.
— За мистера Мазаппу, — тихо произнес мистер Дэниелс.
— И за Солнечный Луг, — откликнулись мы.
Слова разнеслись эхом по гулкому трюму, некоторое время все сидели недвижно. Лишь граммофон продолжал играть, сонно выдыхая звуки саксофона. Незримый таймер включил легкую морось, минут десять она падала на листья и на накрытый стол, на наши руки и плечи. Никто не двинулся, не стал заслоняться. Пластинка кончилась, мы услышали скрип иголки, просившей, чтобы ее подняли. Девушки, сидевшие передо мной, перешептывались, я следил за ними, внимательно вслушивался. Всем зрением я сосредоточился на накрашенных губах кузины. Время от времени улавливал слово-другое. «Почему? Когда это случилось?» Девочка покачала головой. Кажется, она проговорила: «Ты можешь нам помочь». А Эмили опустила глаза и долго молчала, задумавшись. Две стороны стола разделял темный провал, я смотрел на них через него, с другой стороны. Где-то послышался смех, но я молчал. Заметил, что мистер Гунесекера тоже смотрит прямо перед тобой.
— Он твой отец? — вопросительно проговорила Эмили.
Девочка кивнула.
Асунта
Ни с кем на судне она не говорила о том, что совершил ее отец. Так же как, будучи еще совсем маленькой, никогда не разглашала и не подтверждала, где он и чем занят. Даже когда его в первый раз арестовали и посадили в тюрьму. Тогда он был обычным вором, занимался своим ремеслом в тех местах, где и закона-то почти нет. Начал молодым, самоуверенным хулиганом, потом вырос.
Был он наполовину азиатом, наполовину кем-то еще. Кем именно — и сам не знал наверняка. Имя Нимейер вполне могло быть получено в наследство, или украдено, или измышлено. Когда его посадили в тюрьму, жена с дочерью остались почти без единой рупии. Жена постепенно начала терять рассудок, и девочка скоро поняла, что на мать уже нельзя полагаться. Та молчала, замкнувшись, или огрызалась на всех подряд, даже на маленькую дочь. Соседи пытались ей хоть как-то помочь, но она со всеми рассорилась. Наносила самой себе увечья. Девочке было всего десять лет.
Кто-то подвез ее до Калутары, где находилась тюрьма. Девочке дали свидание с отцом. Они поговорили. Он назвал ей имя своей сестры, жившей в одной из южных провинций. Звали сестру Пасипией. Больше отец, похоже, ничем не мог ей помочь. Только назвал это имя. Нимейеру было тогда лет тридцать шесть. Она увидела его, заточенного в темной камере, он еще не потерял проворства, но все жесты сделались будто бы приглушенными. Он не мог обнять дочь через решетку. Через прутья, между которыми он проскользнул бы в свои воровские годы, намазавшись маслом. Но ей он показался могучим, он ходил взад-вперед во внушительном молчании, у него был негромкий голос, который, казалось, перепрыгивал расстояние и проникал в вас шепотом.
Добраться домой оказалось сложнее. В пути ей исполнилось одиннадцать. Она внезапно вспомнила об этом, пока шла пешком из Калутары — примерно пятьдесят километров. Матери не оказалось ни дома, ни вообще в деревне. Она оставила дочке небольшой подарок, завернутый в зеленый лист: браслет, коричневый кожаный ремешок, частично расшитый бисером. Девочка видела, как мать нашивает этот бисер в последние недели еще не полного безумия. Она надела его на правую руку. Когда рука выросла и браслет больше не застегивался, стала носить его в волосах.
По ночам она оставалась в хижине одна, все ждала, когда же вернется мама, лампу почти не зажигала — масла осталось на полсантиметра. Когда приходила ночь, принимала ее и проводила во сне, засыпала в восемь, просыпалась в сумеречном четвертом часу, заняться до рассвета ей было нечем. Она лежала на циновке и мысленно вычерчивала карту окрестностей, прикидывала, куда завтра пойдет искать маму. Та могла быть где угодно — скрываться в опустевшей деревне или на берегу какой — нибудь речки, где ветви нависают над быстрой водой. Мама в своем отчаянии могла соскользнуть с берега или, переходя вброд лагуну, вдруг обессилеть на полдороге. Девочка боялась всех водных пространств, их внутренней тьмы, — можно разглядеть под поверхностью, как эта тьма пытается пробиться к свету.
Пробужденная птичьими криками, она выходила из хижины и шла искать маму. Соседи предлагали забрать ее к себе, но на ночь она неизменно возвращалась в свой дом. Она дала зарок, что станет искать две недели. После этого еще неделю провела на месте. В конце концов написала на дощечке записку, повесила дощечку на стену над материнской циновкой и ушла из своего единственного дома.
Она двинулась вглубь страны, к югу; питалась фруктами и овощами, которые находила. Но ей страшно хотелось мяса. Несколько раз она подходила к домам, просила еды, ей давали дал. Она не рассказывала о себе, сообщала лишь, что уже неделю в пути. Она проходила мимо монахов, тянувших чашечки для подаяния, проходила мимо кокосовых плантаций — сторожам при воротах кто-то привозил на велосипеде обед. Она останавливалась рядом со сторожами, вступала с ними в разговор, только чтобы втянуть запах еды, которую они поглощали прямо у нее перед носом. В одной деревне она увязалась за приблудным псом, тот привел ее на задворки, куда только что выплеснули отбросы из кухни. Она отыскала лопнувший, похожий на лепесток плод хлебного дерева и вгрызалась в мякоть, пока ее не замутило; потом внезапно подскочила температура. Она забралась в речку и сидела там, держась за ветку, надеясь, что жар спадет. На восьмой день своего странствия она увидела четверых мужчин, которые несли по дороге батут. Теперь она знала, где она. Пошла за ними, держась на расстоянии; в конце концов они обернулись и спросили, кто она такая, но она ничего не ответила. Увеличила дистанцию, однако из виду их не теряла, даже когда они свернули в поле и скрылись за пологим холмом. Так она отыскала дорогу к шатрам. Спросила, где найти Пасипию, худощавый мужчина отвел ее к женщине. То была сестра ее отца.