Буду спасать источник, который тебя поит, а не тебя, жаждущего, телесно или духовно, даже если ты умираешь.
Что мне до слов? Они дразнятся и показывают друг другу язык. Они создают впечатление, будто я пытаюсь одарить тебя любовью, отнимая её, приобщить тебя жизни, навязывая смерть, — это неправда, словесное противопоставление запутывает суть, тщась её выразить. (Приходит время великих несправедливостей, когда от человека под страхом смерти требуют быть «за» или «против».)
* * *
Так вот, мне не кажется справедливым обратить сокровище в прах и вернуть каждому украденное у него: жемчужину — куртизанке, козу — пастуху, меру зерна — пахарю, золотой — скупцу; справедливым мне кажется возместить душе то, что было отнято у плоти. Это возмещение ты получаешь, когда, весь в поту, напрягая мускулы, режешь камень и вот наконец совладал с ним, одержал победу, — ты отряхиваешь руки, отходишь, наклоняешь голову, прищуриваешься, смотришь, и тебя обжигает улыбка Бога.
Конечно, грубую и простую делёжку можно облагородить. Жемчужину, козу, меру зерна, золотую монету, что сами по себе не великая радость, ты мог бы получить в день праздника как дары, увеличивающие торжественный ритуал. Малоинтересные вещи стали бы даром короля, даром любви. Я знал владельца розовых плантаций, который пожертвовал бы всеми своими розами ради одной увядшей, которую носил у сердца в полотняном мешочке. Но кто-то из моих подданных может обмануться, простодушно поверив, будто радует само по себе зерно, коза, золотой и увядшая роза в мешочке.
Мне хочется всё расставить по местам. Могу и я заменить сокровище воздаянием. Вот я пожаловал дворянство: генералу — за победу, садовнику — за новую розу, врачу — за лекарство, строителю — за корабль. По сути, мы все тут заняты куплей-продажей, оправданной, справедливой, внятной для разума, но ничего не дающей сердцу. Если в конце каждого месяца я выплачиваю тебе зарплату, излучает ли она свет? Поэтому мне и кажется, что возмещением несправедливостей ничего особого не дождёшься. Ты вознаградил преданность, почтил гения, смотришь и говоришь: «Теперь всё правильно». Ты привёл всё в порядок и снова вернулся к своим делам. Никто не получил и лучика света, потому что так оно и должно быть: несправедливость исправлена, преданность вознаграждена, гений почтён. И если жена спрашивает тебя вечером у порога: «Ну, что нового в городе?» — ты, обо всём позабыв, отвечаешь: «Ничего». Не сообщать же ей, что солнце освещает дома, река впадает в море…
Я отклонил предложение моего министра юстиции, он настоятельно предлагал одаривать моим сокровищем добродетель. Отклонил отчасти потому, что, одаривая, ты и разрушаешь то, что намеревался поощрить, отчасти потому, что министр мой относился к добродетели, словно к редкому фрукту, и подыскивал для него достойный футляр, — порочность его не была чрезмерной, в ней была доля изысканности, всегда и во всём мой министр ценил прежде всего качество.
— Я буду преследовать за добродетель, — ответил я.
Он застыл, недоумевая, и я разъяснил:
— Я упоминал о своих полководцах в пустыне. Их жертвенность среди песков вознаграждена любовью к этим пескам, мало-помалу она освещает их сердца. Я обрёк их на нищету, но она превратилась в роскошь.
Если твоим добродетельным девам будут в радость короны из позолоченного картона, восхищение зрителей и свалившееся вдруг богатство, в чём их добродетель? Девочке весёлого квартала ты платишь за более щедрый дар.
Отклонил я и предложение архитекторов. «Послушай, — сказали они, — своё бесполезное сокровище ты можешь потратить на возведение чудесного храма, который прославит царство. На поклон к нему века и века будут стекаться караваны паломников».
Да, действительно, я не люблю насущного, которое ничем не обогащает. Чту дары пространства и тишины. Куда нужнее лишнего амбара мне кажется близость звёздного неба и моря, — хотя не выскажешь словами, что же именно они дали душе. Но из тёмного городского квартала, где ты задыхаешься, ты рвёшься к ним. К чудесному странствию. Не важно, что оно невозможно. Тоска о любви — уже любовь. Ты уже спасён, если попытался пуститься в путь по направлению к любви.
Я не верю в раздобывание. Тебе не раздобыть ни радости, ни здоровья, ни подлинной любви. Не раздобыть звёзд. Не раздобыть храма. Я верю в храм, который грабит тебя. Верю в храм, который растёт, выжимая из людей пот. По городам и весям рассылает он своих апостолов, и они хранят тебя во имя своего Бога. Верю в храм жестокого короля, который вмуровывает в камни свою гордыню. Он забирает всех мужчин к себе на стройку. И надсмотрщики с бичами превращают их в повозки для камней. Верю в храм, который пьёт твой пот и пожирает плоть. Но взамен он обращает тебя в свою веру. Только вера может стать тебе истинной платой. Ибо камневоз жестокого короля тоже получает право на гордыню. Он стоит, горделиво скрестив руки, у форштевня каменного корабля, который стал грозной преградой пескам в неспешной реке времён. Величие храма служит и камневозу тоже. Ибо Бог, единожды явленный, открыт каждому, и открыт целиком. Я верю в храм, рождённый радостным ощущением победы. Ты оснащаешь корабль для вечности. И каждый, кто строит этот храм, поёт. Храм тоже будет петь.
Я верю в любовь, что приняла обличье храма. Верю в гордыню, что сделалась храмом. Поверил бы, если б ты смог его построить, в гневный храм. Ибо я видел деревья, чьи корни питались любовью, гордыней, хмелем победы и яростью. Они вытягивали из тебя сок, питались и росли. Но ты предлагаешь жаждущим корням скудную пищу — ты предлагаешь им золото. Золотом умеет насыщаться лишь склад с товарами. Пройдёт век, ветреный, дождливый, и склад исчезнет.
Так отверг я сокровище как возможность обогащения, отверг как возможность воздаяния, отверг как возможность построить каменный корабль, но так и не нашёл лучезарной картины, в которой оно могло бы преобразиться, облагородив людей, и задумался в тишине.
«Оно что-то вроде навоза и удобрения, — решил я. — Глупо было бы искать в нём чего-то другого».
CXCIX
Я просил Господа научить меня и вернуть мне, по своей неизречённой милости, воспоминание о караванах, что шли к святому городу, хоть и не понимал, чем поможет мне лицезрение верблюдов под палящим солнцем в разрешении неразрешимого.
Я увидел тебя, мой народ, — по моему приказу ты готовился к паломничеству. И будто неизречённой сладости мёд была мне хлопотливость последнего вечера. Ибо есть странствия, которые готовишь будто корабль, — построив, ты его оснащаешь, — они сродни статуе или храму и нуждаются в инструментах, в твоей изобретательности, в расчётах и силе рук, ибо снаряжаешь ты его для летящего ветра. Так готовишь ты свою дочь, сперва ты растил её, учил, журил за пристрастие к безделушкам, но пришёл час отдать её супругу, и ради того, чтобы в этот час она была прекраснее всех, ты разоряешься ради неё на льняную ткань и золотые браслеты, потому что отправляешь свой корабль в море.
Так, уложив припасы, заколотив ящики, завязав мешки, ты по-королевски идёшь среди верблюдов, погладишь одного, сунешь лакомый кусочек другому, нажмёшь коленом, помогая потуже завязать ремень, взгромоздишь на верблюда кладь и с гордостью увидишь, что она не съезжает ни вправо, ни влево, зная, что верблюды будут долго раскачивать её в пути, спотыкаться о камни, опускаться, отдыхая, на колени, но твоя кладь будет сохранять равновесие, — так дерево раскачивается на ветру, не опасаясь растерять груз зреющих апельсинов.