А я? Я не спеша иду по моему дворцу, медленно переступая с золотой плитки на чёрную. В полдень мой дворец прохладнее озера из-за скоплённой в нём прохлады. Зыбь моих шагов, я — пловец, неутомимо плывущий туда, куда плыву. Моя родина не здесь.
Медленно проплывают мимо меня стены приёмной, и, если я подниму глаза к своду потолка, мне покажется, будто он тихо покачивается, будто надо мною мост. Шаг на золотую плитку, шаг на чёрную, я тружусь не спеша, будто колодезник, что, копая колодец, вытаскивает грунт. Сильными руками помогает он натянутой верёвке. Я знаю, куда я иду, моя родина уже не здесь.
Из одной приёмной в другую продолжаю я своё странствие. Стены в них вот такие. И украшены таким вот орнаментом. Я огибаю серебряный столик с шандалами. Касаюсь рукой мраморной колонны. Она холодная. Всегда. Но вот я вхожу в жилые покои. Самые разные звуки доносятся до меня будто сквозь сон, ибо я уже не принадлежу этой родине.
И всё же домашняя суета мне сладка. Доверчивое биение сердца всегда трогает. Нет ничего, что уснуло бы до конца. Собака спит и взлаивает во сне, она перебирает лапами, что-то вспомнив. Так же спит мой дворец, убаюканный полднем. Хлопнула где-то дверь в тиши. Я вспомнил о трудах служанок и женщин. Наверняка это в их покоях. Они уложили свежее бельё в корзину и теперь, взявшись вдвоём за ручки, несут его. Укладывают в высокий шкаф, запирают. Какое-то дело завершилось там, за хлопнувшей дверью. Там почтили какую-то обязанность. Что-то закончили. Теперь, наверное, и там заслужили отдых. Впрочем, что я знаю об этом? Моя родина уже не здесь.
Из коридора в коридор, золотая плитка, чёрная плитка, огибаю я царство кухонь. Слышу тонкий звон фарфора. Звон серебряных кувшинов, он мне небезразличен. Тихий скрип двери где-то в глубине. Тишина. Потом торопливые шаги. Что-то забытое потребовало от тебя немедленного присутствия — вскипающее молоко, а может, ребёнок, что вскрикнул, а может, желание помириться после короткой ссоры. Или что-то заело в насосе, в валу, в мельнице, что мелет муку. И вот ты бежишь, чтобы длилась и длилась смиренная молитва…
Шаги смолкли, молоко спасено, ребёнок успокоен, насос, вал, мельница вновь бормочут под нос молитву. Опасность отражена. Рана вылечена. Забывчивость исправлена. Какая? Откуда мне знать? Моя родина уже не здесь.
Вот я попал в обиталище запахов. Мой дворец похож на обширный подвал, что не спеша копит мёд своих плодов, аромат вин. Я плыву будто между застывших колоний, провинций. Здесь у нас спелая айва. Я закрываю глаза и погружаюсь в её запах. Дальше сандал сундуков. А тут просто свежевымытые плитки. Каждый запах на протяжении поколений создавал собственное царство, узнать его может и слепой. Наверное, и мой отец владел теми же царствами. Но я иду и не думаю о них. Моё царство уже не здесь.
Раб, согласно священнодействию встречи, вжимается при моём приближении в стену. И я милостиво спрашиваю: «Покажи, что у тебя в корзине», ибо и он должен чувствовать важность своего места в мире. Треугольники шоколадных рук снимают с головы корзину. Опустив глаза, он воздаёт мне честь финиками, фигами, мандаринами. Я вдыхаю аромат. Потом улыбаюсь. Ширится и его улыбка, и он смотрит мне прямо в глаза вопреки ритуалу встречи. Треугольники шоколадных рук ставят на голову корзину, а он смотрит и смотрит мне прямо в глаза. «Что горит в этой озарённой светом лампе? — думаю я. — Как пожар, разгораются и бунт, и любовь. Какой из этих огней затаился в глубинах моего дворца? За его стенами?» Я смотрю на своего раба, его всё ещё носит по волнам бушующего моря. «Да-а, — думаю я, — велика загадка человека!» И продолжаю свой путь, не разрешив загадки, ибо родина моя уже не здесь.
Я прошёл покои, где отдыхают. Прошёл зал совета, где шаги мои умножило эхо. Медленным шагом, ступенька за ступенькой, спустился в последнюю приёмную. Когда я не торопясь шёл по ней, я услышал глухой шум и звяканье сабель. Я улыбнулся, преисполнившись снисхождения; дозорные мои, без сомнения, спали, в полдень мой дворец будто улей, наполненный сном: всё замерло в нём, и сон его не тревожит и капризница, что не желает заснуть, не тревожит забывчивая, что бежит поправить оплошность, не тревожит недовольный брюзга, что не устаёт поучать, поправлять и что-то ломать в этом доме. В стаде коз всегда есть одна, что не устаёт блеять, из уснувшего города всегда несётся неведомый зов, на самом тихом из кладбищ всегда есть ночной бродяга. Медленным шагом продолжал я свой путь, склонив голову, чтобы не видеть моих дозорных, наскоро приводящих себя в порядок, ибо что мне до них. Моя родина уже не здесь.
Вот они привели себя в порядок, выпрямились, поклонились, подошли ко мне с опахалом, а я прикрыл глаза и замер на миг у порога: так ослепительно и жестоко сияло солнце. Здесь начинаются поля. Круглые холмы, что греют на своих спинах мои виноградники. Нарезанные полоски моих жатв. Меловой запах земли. Здесь совсем иные мелодии: гуденье пчёл, стрекотанье цикад, кузнечиков. Из одного мира я перешёл в другой. Ибо захотел вкусить полдень моего царства.
Ибо только что родился на свет.
CCVI
О том, как я навещал моего друга — единственного подлинного геометра.
Как трогало меня тщание, с каким он разжигал огонь в очаге, насыпал чай в чайник, прислушивался к пению воды в нём, пробовал на вкус первый глоток… Как терпеливо ждал, ибо чай не спешит отдавать свой аромат. Мне нравилось, что, ожидая чая, он был занят чаем, а не задачами по геометрии.
— Ты из знающих, но не пренебрегаешь ничтожными делами дня…
Геометр не отвечал мне. И когда наконец нашёл, что чай готов, и с удовлетворением наполнил наши пиалы, сказал:
— Из знающих… что это значит? Неужели гитарист не пьёт чаю, потому что знает, как сочетаются ноты? Я знаю кое-что о сочетании линий в треугольнике. Почему мне не должно нравиться пение воды и священнодействие чаепития, воздающее честь моему другу королю…
Он помолчал, подумал.
— Что я знаю?.. Мои треугольники мало что открыли мне в удовольствии пить чай. Зато наслаждение чаем немало открыло мне в моих треугольниках…
— Что ты такое говоришь, геометр?!
— Если я люблю, мне хочется описать свою любовь. Я говорю о волосах, ресницах, губах моей возлюбленной, о её движениях, что кажутся музыкой моему сердцу. Но как говорить о движениях, губах, ресницах, волосах, если не видеть перед собой лица возлюбленной? Я объясняю, отчего так сладостна её улыбка. Но сначала она улыбнулась…
Я не стану переворачивать груду камней, чтобы отыскать среди них секрет молитвенного созерцания. На ступеньке, где живут камни, молитва — пустой звук. Не стану размышлять и о добродетели, изучая каменную кладку.
Не стану искать в солях земли объяснения, что такое апельсиновое дерево. Ибо апельсиновое дерево — пустой звук для солей земли. Но, глядя, как растёт дерево, с его помощью я объясню, как поднимаются вверх из земли соли.
Сначала я должен полюбить. Охватить цельность. Потом я пойму и ту вещественность, из которой она состоит, пойму, каким образом она сложилась. Но откуда взяться вещественности, если нет во мне того, что её превосходит и к чему я устремлён. Поначалу я разглядываю треугольник. Потом ищу в треугольнике необходимость, которая подчинила себе его линии. Ты тоже сначала полюбил некий образ человека с таким вот внутренним усердием. Исходя из своей любви ты и создаёшь свой уклад, заботясь, чтобы усердие было поймано им, как добыча в ловушку, чтобы оно не оскудевало в царстве. Какому ваятелю интересны сами по себе нос, глаз или борода? Какой обряд ты сделаешь обязательным ради самого обряда? Что я выведу из линий, если они не составили треугольник?