– А я гляжу, ты особо-то усидчивым учеником не был, а?
– Что? – переспросил он непонимающе; бродяга кивнул на его руки.
Курт улыбнулся, проведя пальцем по едва различимым поперечным полоскам на тыльной стороне ладоней, вздохнул.
– Вот ты о чем… Да, розог в свое время я обрел изрядно.
– И не только? Я кое-что заметил, когда ты сегодня красовался своим тавром…
– Печатью.
– Похрену, – отмахнулся бывший студент. – Так вот: мне почудилось или нечто схожее у тебя и на спине?
– Не почудилось.
Бруно удивленно качнул головой, хмыкнув:
– Любопытно узнать, где ж это такое место, в котором господ плетьми охаживают. Одним бы глазком взглянуть.
– А кто тебе сказал, что я – из господ?
– Ну да, – криво ухмыльнулся бродяга, – с улицы тебя в инквизиторы взяли.
– Именно что с улицы… Моя мать, да будет тебе известно, была прачкой, а отец занимался тем, что за жалкие медяки точил ножи, ножницы и прочую дребедень.
– Врешь, – убежденно сказал Бруно; Курт улыбнулся:
– Похоже, теперь самое время рассказать мою историю. Интересно?
– Да не то слово; занятно будет послушать, как это сыновья прачек делаются господами следователями.
– Ты слышал об академии святого Макария?
Бруно передернул плечами, неопределенно промычав нечто, что сложно было расценить как утверждение либо отрицание, и неуверенно кивнул:
– Что-то такое… Ну, там инквизиторов делают, насколько я знаю. «SM» на твоем клейме – это оно?
Внимательный, отметил Курт, но в ответ просто сказал:
– Печать, Бруно. Это называется Печать.
– За что ж с вами так? Точно баранов.
– «За что»… – не то повторил, не то переспросил Курт, глядя мимо него, и вздохнул. – Хоть и было за что, а это – не наказание и не принижение. Как я уже говорил, это – просто notamen
[43]
, по которому можно понять, кто я.
Конечно, не просто знак, возразил он сам себе мысленно, но этот бывший студент вряд ли поймет его сейчас. Этого Курт ему рассказывать не будет – что это значило для выпускников, с каким нетерпением они ждали этого дня, ждали – и боялись. В зал, полутемный, тихий, где свершалось то, что курсанты почтительно звали Церемонией, вызывали по одному, а оставшиеся за дверью делали ставки – закричит ли; у двери царило нервное веселье, серьезными, притихшими были лишь те, кто, пошатываясь, выходил обратно…
– Ладно, как угодно, – согласился Бруно и поторопил: – Так я слушаю, трави свою историю. Твоя мама хорошо отстирала шмотки палача и тебя взяли по знакомству?
– Моя мать, Бруно, умерла от чумы, когда мне было восемь.
Тот осекся, уронивши взгляд в пол, и на щеках его выступили розовые пятна.
– Извини, – пробормотал Бруно тихо, – я не думал… Сочувствую.
– Верю. Так вот, в восемь лет я лишился обоих родителей, ибо отец спился и умер за каких-то полгода после ее смерти, и тогда меня к себе взяла тетка со стороны матери. Ей всегда было на меня наплевать; о самом ее существовании я узнал лишь тогда, невзирая на то, что мы жили в одном городе. Ей когда-то повезло выйти замуж за местного булочника, бедная, да к тому же темная родня ей была ни к чему.
– Но тебя-то она приютила.
– Да, она тоже неизменно напоминала мне об этом – о том, что она дала мне пристанище, что не позволила сиротке остаться на улице и умереть с голоду… Только не останавливала своего внимания на том, что это пристанище было для меня работным домом, а с голоду я не умирал лишь потому, что воровал с кухни. За что, разумеется, был многократно бит. В основном скалкой – доброй, крепкой скалкой для раскатывания теста. Около года я смирялся. А раз связался с компанией уличных детей; кварталы победнее тогда проредило довольно сильно – кроме чумы, еще и год выдался голодным, и те дети, коих не успели выловить, просто остались обитать в домах и подвалах на опустевших улицах. Поначалу я просто общался с ними – до тех пор было не с кем; после несколько раз «сходил на дело» – забрался вместе с ними в чей-то дом. Собственно от них я неожиданно с удивлением узнал, что сносить побои не обязательно, что от них можно ведь и уворачиваться. Потом мне пришло в голову, что не обязательно всякую ночь возвращаться в этот дом. А в одно прекрасное время поразмыслил – а что мне вообще в том доме надо? Что я там получаю? Тумаки? Этого добра можно было в достатке найти на улице; да и избежать их на улице было гораздо проще. Пропитание? Нет. Понимание? Нет. Хоть что-нибудь? Нет. Так чего ради, подумалось мне однажды, я вообще должен там быть? Да низачем.
– И остался жить на улице? В подвалах?
– Зато утром я пробуждался от того, что более не желал спать, а не от пинка в ребра. Недоедал не более прежнего. Конечно, порой приходилось доказывать свое право на существование, но и с этим скоро свыкаешься. Со временем приобвыкаешь и к опасности, и к тому, каким способом добываешь себе пропитание; детские банды, Бруно, это самое жуткое, что есть в преступном обществе, поверь мне. Дети быстро выучиваются ничего не страшиться, быстро перестают ценить жизнь – и собственную, и чужую. И как всякая слабая тварь, защищаясь или нападая, ребенок бьется безжалостно, как животное… А со временем притупляется и чувство опасности. Так как-то и я с тройкой приятелей внахалку залез в лавку, не дождавшись, пока хозяин заснет наверняка. Когда нас застукали, я очутился у двери последним. Хозяин той лавки просто запустил мне вдогонку весьма ощутимый глиняный горшок с горохом; до сих пор удивляюсь, как эта штука не разнесла мне голову… А очнулся я уже в нежных руках магистратских солдат, которые препроводили меня в тюрьму.
– Ты что же – из тюрьмы в свою академию угодил? – усмехнулся Бруно; Курт кивнул:
– Да. Мне повезло… или кое-кто там, наверху, решил, что я заслужил чего-то большего; как угодно. Именно в те дни в нашем городе проездом оказался человек, который предложил мне выбор между обучением и виселицей. Понятно, что я выбирал недолго.
– Виселицей? – уточнил Бруно. – За ограбление лавки в малолетстве?
– За ограбление лавки, – кивнул Курт. – За кражи. За грабительство на улицах. За четыре убийства.
Тот чуть отодвинулся, разглядывая его недоверчиво и с каким-то новым интересом.
– Четыре убийства? – переспросил Бруно с колебанием. – Сколько тебе было лет?
– Когда засы#769;пался – одиннадцать… Я ведь говорил: страшнее детей лишь животные. Ну, и взбешённые женщины, быть может.
– Но четыре убийства?
– Двое прохожих, которые не желали разлучаться со своим добром, один из моих сообщников, который не желал расставаться со своей долей… Он был младше меня на год и слабее. И один из тех, кому не пришлось по душе, что я есть на свете; по крайней мере, это произошло в честной драке. Он успел перед смертью выбить мне два зуба, – Курт невесело усмехнулся, – к счастью, молочных. И если о смерти каких-то мальчишек могли и запамятовать, то двое горожан…