Прижавшись к столешнице поясницей, он уперся в пол ногами, выдохнул, набрал в грудь воздуха и попытался подналечь. Противно скрипнув стойками по камню, стол медленно, будто бы с неохотой, сдвинулся на три пальца; со свистом выпустив воздух из легких, Курт едва не сполз на пол – от усилия закружилась голова, заболело место удара и, судя по ощущению щекотки на затылке, из рассаженной кожи снова потекла кровь. Боль в голове пульсировала, и он все никак не мог заставить себя собраться для повторного рывка, боясь еще одного приступа.
– Слабак! – зашипел Курт разозленно, закрыв глаза, вновь уперся спиной в жесткое дерево. – Жить хочешь? Пошел!
Вторая попытка была удачнее – он даже сделал два шага вслед за упрямым предметом мебели; третья закончилась тем, что дальняя стойка ткнулась в бочку и застопорилась. Минуту Курт переводил дух, сидя на полу и закрыв глаза; в голове, казалось, поселился осиный рой, немилосердно жалящий мозг, в висках стучало, и тошнило так, будто вчера была памятная выпускная попойка…
Наконец, придя в себя, пусть и не окончательно, Курт поднялся и, немыслимо извиваясь, как непристойная девка в трактире, взгромоздил себя на стол, а потом осторожно, упираясь спиной в стену, поднялся на ноги. В таком положении голова закружилась еще сильнее, так что господин следователь едва не изволил сковырнуться на пол; снова прикрыв глаза, он сделал два глубоких вдоха и попытался подступить к краю столешницы. Прыгать он, разумеется, не решился и стал продвигаться снова извивами корпуса и ног, теперь окончательно напомнив себе все ту же девку, на все той же выпускной пирушке, под конец оной не слишком ловко танцующую среди мисок и кувшинов.
До факела он дотянулся – самыми кончиками пальцев левой руки; задержав дыхание, продвинулся еще немного и смог, наконец, ухватить его чуть крепче.
Курт был вполне обычного роста и непримечательной конституции; конечно, до совсем уж по-девчоночьи сложенного фон Курценхальма-младшего ему было далеко, однако особыми параметрами тела он никогда не выделялся. Сейчас он удерживался на столе лишь благодаря этому – стоя на самом краешке, почти свешиваясь с него пятками, он не опрокидывался лишь потому, что противоположный край стола был сам по себе тяжелее него.
Ухватиться за древко факела ему удалось с третьего раза; из держателя тот выходил неохотно, был тяжелым и горячим, таким, что стало больно пальцам. Чувствуя, что почти падает, Курт подтолкнул рукоятку снизу вверх, выбрасывая; уже когда тот выскочил с глухим скрипом, он понял, что усилие было слишком слабым и факел упадет в воду. В этот миг почудилось, что время вдруг встало – падая, казалось, медленно, точно снежинка зимней ночью, тот провернулся в воздухе и, ударившись пяткой древка о край бочки, загремел по каменному полу, роняя горящие капли смолы.
– Господи, спасибо… – пробормотал Курт, облегченно вздохнув, и осторожно сполз со стола, торопясь успеть раньше, чем почти прогоревший за ночь факел потухнет.
Присев сначала на пол, он улегся, опираясь на плечо, и медленно приблизился к огню. На пальцы плюнуло искрами.
– Зараза! – Курт отшатнулся, шипя от боли; задуманное оказалось гораздо сложнее в исполнении, чем описывалось в эпосах и легендах. Это помимо того, что герои легенд все-таки жгли веревки и о свечу, а ему придется спалить на своих руках моток плотной ткани…
Снова скомандовать себе «пошел», аргументируя это тягой к жизни, он все никак не мог. Лишь вообразив Каспара, с ножом в руке идущего по коридору к этой комнате, майстер инквизитор заставил себя снова придвинуться к смоляной шишке факела, закусив губы и зажмурившись. Запахло паленым сукном, кожу обожгло, и Курт снова отпрянул, перекатившись на спину, чтобы затушить огонь о пол. Сейчас он как никогда был рад тому, что первое жалованье спустил на покупку хорошей кожаной куртки, вместо того чтобы облачиться по последней моде (она же предпоследняя) в укороченный камзольчик. Сейчас только это и позволяло не тревожиться хотя бы о том, что на нем может загореться одежда. Кожа, конечно, высохнет и потрескается, но это уже мелочи. Хотя бы по сравнению с тем, что и собственная, на кистях рук и запястьях, будет выглядеть не лучше, судя по тому, как дико они болят…
Курт напрягся, надеясь, что полотно прогорело достаточно, чтобы треснуть. Ткань врезалась в опаленную кожу, вырвав из груди не то стон, не то рычание, но поддаваться не пожелала.
– Господи, только б не отрубиться… – прошептал он умоляюще. – Только б не отрубиться…
Я не смогу, подумал он обреченно. Еще раз – не смогу…
Первое, что пришло в голову, чтобы вернуть решимость, это молитва, но ни одной он не смог вспомнить: мысли прыгали и горели, отказываясь останавливаться. Курт уперся в холодный камень пола лбом, пытаясь успокоиться, и вдруг, совершенно четко, в голове всплыл отрывок из Посланий, запомнившийся против воли, когда он шифровал свой отчет о столь бездарно проваленном деле. Отрывок был как нельзя кстати, и это придало сил.
– Carissimi… – пробормотал Курт вслух, стараясь вернуть себе спокойствие ровным произношением привычных слов, забить ими мозг, чтобы не осталось места для мыслей о раздирающем пламени, – nolite peregrinari in fervore qui ad temptationem vobis fit quasi novi aliquid vobis contingat… – Он снова приблизился к факелу, замер, нервно облизнув губы: – Sed communicantes Christi passionibus gaudete ut et in revelatione gloriae eius… – Помедлив, выдохнул: – Gaudeatis exultantes
[66]
.
Во второй раз Курт ткнулся в пламя резко, вцепившись зубами в губу и чувствуя, как по лицу ползут не то капли пота, не то слезы, а во рту становится солоно и мерзко; руки пронзила боль – почему-то холодная, и суставы пальцев будто вдавили один в другой, стараясь расплющить друг о друга. Обоняния коснулся до мерзости вкусный запах – такой исходил от поданной ему Карлом печеной курицы и – тот же запах витал в полутемном зале, где курсанты получали Печать; запах спекающейся плоти…
Вскрикнув, он снова рухнул на спину, сбивая огонь, и закричал опять – теперь от боли в обожженных руках; рванувшись, сбросил с предплечий остатки полусгоревшего полотна и, подскочив к бочке, сунул руки в воду по самые плечи. От соприкосновения ран с водой тоже было больно, пусть и не столь страшно; хуже стало, когда, с трудом отлепившись от бочки, Курт опустил руки – кожаные рукава, к тому же иссохшие в огне и ставшие похожими на точильный камень, скребли по покрывшейся волдырями коже запястий.
– Гадство! – уже почти плача, простонал он, зажмурившись, и вздернул руки вверх, словно лекарь, приготовившийся к сложной операции. – Зараза, дерьмо…
Перевязать, скачущими мыслями соображал он, надо перевязать, чтобы не было инфекции и чтобы не терлись о кожу рукава; но чем? И надо снять путы с ног; но прикоснуться к чему-то этими руками? Да ни за что на свете…