Потом были голоса – не то ангелов, не то демонов, пришедших по его душу. «Как он?» – справлялся один. «Умирает», – отвечал другой. «Когда же, когда, наконец?» – спрашивал он сам, почти не слыша себя и вместе с тем оглушая себя собственным криком; когда же…
Голоса уходили и возвращались, и раз за разом невидимый кто-то говорил, что он умирает, а смерть все не шла. Огонь, красный бог-хищник, терзал тело на клочья, а оно все жило и не хотело расставаться с этой жизнью; и голос Каспара, насмешливый, снова звучал рядом – «удивительно, до чего живуч человек»…
И снова – «как он?» – «умирает»…
Огонь.
Боль.
Сверкающая чаша, наполненная обжигающе горячей водой.
«Опалены десница и шуйца, – диктовал чей-то размеренный голос, – сокрушены ребра числом два, кожа главы рассечена, двоякое уязвление в мякоть бедра и кость подраменную, по видимости, железными стрелами»…
«Отбит и хорошо прожарен», – усмехался кто-то в ответ, и первый голос гремел возмущением:
«Пиши, как принято, брат, и постыдись потешаться над умирающим!» Второй голос смущался, затихал, удаляясь, и он ждал, когда те двое закончат составлять отчет о его теле, чтобы, наконец, оставить его на земле и извлечь из него измученную душу. Но голоса смолкали, уходили, а он оставался здесь – среди огня, боли и безысходности.
И еще раз – «как он?» – «умирает»…
Огонь.
Боль.
Сверкающая чаша…
«Как он?»…
Голос – тихий, обреченный:
«Я сделал, что мог. Все теперь зависит от него, а он не хочет, не стремится жить. Он сдался»…
Он сдался…
Как просто инквизитор становится малодушным трусом, молящим о смерти…
Он сдался…
Огненного искушения, для испытания вам посылаемого, не чуждайтесь…
Поле, полное росы и огня, под восходящим солнцем…
«Как он?»…
Он сдался…
Снова…
Он снова сдался, и мерзкая усмешка врага почти осязаема, как плевок в лицо; «трус, молящий о смерти»…
Он не имеет права сдаваться. Однажды запятнав малодушием себя самого и все то, чему клялся служить беспреклонно, сделать это еще раз – просто не имеет права. Чьи бы это ни были голоса, ангельские или дьявольские, они не должны оказаться правыми. Пусть смысла в этом и нет, а из этого огня он должен попытаться вырваться.
Вокруг по-прежнему тьма – все та же, горячая, жгучая, пьющая последние силы; и пусть лишь кажется, что он пытается подняться снова, пусть это лишь бред, пусть видение, пусть на самом деле он все так же прижат к раскаленному камню огнем и смертью – но смерть эту следователь Конгрегации не может, не должен встретить с покорностью и мольбой. С боем – и только так. С дракой, безнадежной, но яростной…
«Как он?»; и тишина в ответ…
Licet omnes in me terrores impendeant, succurram atque subibo…
[69]
Огонь.
Боль.
«Боль? – хорошо, боль – значит, живешь»…
«Удивительно, до чего живуч человек»…
Встретить смерть с боем…
«Упрямый звереныш»…
Пес Господень…
«Как он?»; и в ответ молчание…
Огонь.
Боль.
Сверкающая чаша…
«Пей»…
Не вода – горечь…
Transeat a me calix iste…
[70]
«Пей, пей»…
Sunt molles in calamitate mortalium animi…
[71]
Transeat a me…
Нет. Больше никакой мольбы. Чаша горечи… Пусть так.
Calicem salutis accipiam et nomen Domini invocabo…
[72]
Bibite ex hoc omnes, hic est enim sanguis meus
[73]
…
«Пей»…
Последний глоток.
«Ну, вот. Теперь спи. Можно».
Тьма.
Пустота.
Ничто.
* * *
Тишина.
Тишина была такой совершенной, что ненадолго даже стало больно ушам. А затем в тишине пророс звук, которого сразу было и не узнать, лишь спустя долгое, немыслимо долгое время Курт понял, что слышит пение птиц.
Пели птицы…
А потом возвратилась боль. Но теперь это было не жгущее уничтожающее пламя, а простая, обыкновенная, привычная боль в мышцах, в коже; сейчас ощущалось, что руки ноют, в ключице и ребре ломит, а в простреленном бедре саднит…
Курт открыл глаза и увидел над собой каменный потолок. Снова.
Он рванулся встать, снова не сумел и застонал от боли, упавши затылком, – но не на камень пола, а на что-то мягкое.
Сердце остановилось на миг и понеслось снова, неистово разгоняя кровь.
Справа и слева от себя он более не видел стен коридора. Он лежал в знакомой до щемящей тоски келье лазарета академии святого Макария.
Этого не могло быть… или могло?
Стало быть, не померещилось все это – солнце, зеленый склон, знакомый сумрачный юмор следователя Конгрегации, прибывшего по его просьбе, наставления лекаря – «не спать»… Значит, привиделось, напротив, все остальное – пламя, полыхающее в нем, чаша, голоса… Значит…
Все верно, удивляясь ясности мыслей, понял Курт с облегчением. Голос лекаря у своей постели он и слышал; лекаря и еще кого-то, кто справлялся о его самочувствии. Лекарь поил его водой, которая в бреду и горячке казалась ему кипящей. И, похоже, дал снотворного, когда выяснилось, что ему стало лучше, – та самая чаша горечи, которая ему пригрезилась. Все просто.
Кто-то притронулся к плечу; Курт вздрогнул, обернувшись, и некоторое время безмолвно глядел на парня лет шестнадцати в такой же знакомой, как и эти стены, простой рубашке – в такой он сам проходил много лет. За его спиной была измятая постель соседней кровати; стало быть, оставили здесь курсанта – нести дежурство у ложа больного. Значит, его жизнь вне опасности – иначе подле него безотлучно был бы сам лекарь…
– Как вы себя чувствуете?
В голосе курсанта был трепет, во взгляде – восхищение. Он видел следователя, пострадавшего в праведной борьбе с врагами Церкви; он и сам в его годы так же смотрел бы, пытаясь вообразить, через что прошел этот человек, на котором бинтов больше, чем собственной кожи…