«Санта Мадонна, – подумала Лючия в ужасе. – Что же мог
такого нечеловеческого выдумать князь Андрей?! Он же настоящий добряк – другого
названия дать ему не умею! Речь идет о бесчестии… А, вот оно! Позорный столб,
конечно! – Она похолодела от этой догадки. – Да… хуже не придумаешь.»
– Не могу поверить, чтобы князь решился на такое
жестокосердие, – проговорила она. – Почтенного, пожилого человека…
– Ох, борода моя! – заблажил снова старик. – Куда ж мне,
голощекому? Разве что в прорубь идти топиться?
– За ради Христа, за ради боженьки! – воззвала Лючия
мученически заведя глаза. – При чем тут твоя борода?!
– Так ведь барин велел обрить мне бороду! – вскричал
проворовавшийся староста. – Мыслимо ли стерпеть такой позор?!
Она бы, наверное, засмеялась, да не было сил: только и
могла, что вытаращиться на этих двоих, коленопреклоненных, и унимать дрожь
ярости.
Бороду, значит, обрить? И взамен старик готов выдержать
порку – или даже утопиться? Н-ну… они что, за дурочку ее здесь принимают?!
И вдруг произошло нечто странное: Северьян с отцом, так и
евшие Лючию глазами, побелели впрозелень и вскочили на ноги столь проворно, как
если бы их кто-то с силой вздернул за воротники.
– Что это вы здесь делаете, а? – раздался за спиной Лючии
голос, от которого у нее мурашки пошли по коже. – Жаловаться на меня пришли?
Это был голос князя, и он не предвещал ничего хорошего…
***
Лючия обернулась – и у нее поджилки затряслись: впору самой
рухнуть ниц подобно Северьяну и старосте, которые – и когда только успели?! –
уже стучали лбами в пол. Но она ни за что не могла позволить, чтобы этот новый,
свирепый князь Андрей взял над ней верх и заметил ее испуг, а потому обрушилась
на него первой:
– Это я их позвала! И вам не к лицу пенять мне за это!
– Это еще почему? – усмехнулся Извольский.
– Потому, что вы… вы жестоки! – выкрикнула Лючия. – Вам ведь
наплевать на то, что чувствуют люди! Вы желаете соблюсти внешние приличия – как
их понимаете. Вы остаетесь чисты и праведны, а что происходит с людьми?!
Она в жизни, кажется, не видела глаз, столь широко
распахнутых, как у князя Андрея. Наверное, с точки зрения барина, безраздельно
властного в жизни и смерти своих людей (и предки его были властны над их
предками, и потомки – будут властны над потомками!), она порола страшную чушь,
но Лючия говорила отнюдь не о Северьяне и его отце, которые, вжимаясь в стену,
пытались сделаться как можно незаметнее и не чаяли добраться до двери. Лючия
кричала о себе, о своей обиде, а потому было не удивительно, что между нею и
князем Андреем, чудилось, звенел металл и пролетали искры, как если бы она
яростно нападала – а он ловко оборонялся.
Лючия даже толком не понимала, что говорит. Годились любые
слова, чтобы скрыть за ними главное: вдруг прорвавшуюся тоску по нему.
Воспоминания об их первой ночи так ее истомили, что лишили разума. Да, он мало
что помнил, оттого потом прикасался к ней робко, недоверчиво, словно боясь, что
молодая жена оттолкнет его – как и положено невинной девице, обманом угодившей
на брачное ложе. Но Лючия-то помнила, все помнила!
…И его запрокинутую голову – глаза крепко зажмурены, темные
полукружья вдруг пролегли под ними, губы сжаты так крепко, словно он с трудом
удерживает стон – а этот стон рвется, рвется, блаженство и страдание враз… И
как она целовала эти губы, и напряженную шею, на которой неистовствовала синяя
жилка… сердца их бились в лад, прижатые друг к другу так крепко, что и ветру
меж ними нельзя было венути…
«Да что же это?» – Лючия смятенно стиснула руки, едва
сдерживая слезы. Какие чужие глаза у него. Он ничего не понимает. Он зол, что
жена – эта свалившаяся ему на голову, немилая жена! – вдруг развоевалась и
оказалась не только дурой, но и сварливой бабой!
Ну что ему сказать? Как объяснить эту тягу к нему? Как
объяснить… Лючия была прекрасно образована, и когда тот образ жизни, который
она вела в Венеции, утомлял ее, она могла найти успокоение в стихах, и музыке,
и красоте заката над морем, и почтительном созерцании Тициановых полотен –
могла если не успокоиться, то забыться. Но как сказать ему, что теперь лишь в
его объятиях жизнь обретает смысл?! Невозможно, невозможно признаться ему. И
еще труднее смириться с этим самой.
Между тем староста с сыном уже почти достигли спасительной
двери и начали в нее потихоньку просачиваться, однако вдруг оказались
втолкнутыми обратно как бы мощным потоком, которым оказалась Ульяна, со всех
ног ворвавшаяся в комнату с криком:
– Дядя Митрофан! Барин тебя простил! Простил! Оброк отдать –
да и ладно! Ой…
«Ой» относилось к князю, на лице которого вспыхнула усмешка.
– Простите великодушно, ваше сиятельство, князюшка. Я не
думала, не знала… – пролепетала Ульяна, а глаза, ее перепуганные глаза,
устремленные на Извольского, налились счастливыми слезами. – Вы небось им
сказали, да?
– Пока не успел, – ласково, так ласково, как он говорил
только с Ульяною, ответил князь Андрей. – А теперь скажу. Ну что, дядя
Митрофан, что, Северьян, – благодарите свою заступницу!
Оба взглянули на Лючию, но тут же отвели, нет, вернее будет
сказать – отдернули взгляды под повелительным окликом князя:
– Ульяну благодарите! Когда б не она – ходить бы тебе, дядя
Митрофан, голобородым!
И князь, хлопнув себя по коленям, радостно захохотал, сам
чувствуя явное облегчение оттого, что не свершилось позорное наказание.
Смеялся сквозь слезы и староста, и Улька
хохотала-заливалась. Откуда ни возьмись, как всегда, появился Петрушка и,
внимательно оглядев развеселившихся взрослых, решил присоединить свой
серебристый голосок к общему хохоту.
И только двое не приняли участия в общем удовольствии.
Северьян с испуганным, как бы прибитым выражением глядел на Лючию, а она… ей
почему-то было холодно, до того холодно, что даже щеки озябли, и она потерла их
безотчетным, нервным движением.
«А я как же? – хотелось крикнуть ей. – Я ведь тоже просила
за Митрофана!»
Да. Вот именно. И выставила себя невероятной дурой, обвиняя
князя в том, чего он и не собирался совершать. Нет, собирался… пока Ульяна не
отговорила.
Ульяна! Опять она!