— Одно удовольствие было видеть их вместе.
И она не желала лишать себя этого удовольствия, ходила с ними в кино, готовила им ужин.
— У меня была семья, я была счастлива.
Жорж женился на Монике, Жозетт была свидетельницей на свадьбе. Родился ребенок, Жозетт стала крестной матерью. Началась война, Жорж как еврей был депортирован. Жозетт приютила в своей крохотной квартирке безутешную Монику и младенца.
— Люди чувствуют себя несчастными, когда им есть что терять, — говорила она, — у меня же никогда ничего не было.
Она кормила Монику и ребенка, посылала посылки Жоржу и без устали намыливала головы в салоне красоты. Моника сказала одной их общей знакомой:
— Жозетт добрая, но холодная как лед.
— Это правда, — подтверждает мадам Жозетт, — я не такая чувствительная, как она. К сожалению.
Жорж вернулся, потом Жорж умер.
— Это ужасно, сколько пережила Моника. А я все же уверена, что Жорж нас не покинул. Взгляните на девочку, как она на него похожа! В природе столько необыкновенного, нужно только уметь видеть!
Мадам Жозетт не прибегает к услугам своей ясновидящей, чтобы вступить в контакт с Жоржем.
— Во-первых, — объясняет она, — он, наверное, уже пребывает среди блаженных душ, и я не хотела бы его беспокоить. И потом, мне кажется, это было бы не очень деликатно по отношению к Монике.
На этажерке фотографии Жоржа нет. Это лишнее, полагает мадам Жозетт.
Мадам Жозетт обходится без телевизора. Она читает газеты — прилежно, от первой до последней строчки, и память ее не тревожат никакие личные воспоминания. Когда я сообщаю ей, что еду в Бордо выступить с лекцией, она, намыливая мне голову, неспешно рассказывает:
— Бордо — красивый город, не слишком гостеприимный, в нем столько-то тысяч жителей. Дома в основном трехэтажные, с садиком позади дома. Жительницы Бордо кокетливы и портних предпочитают магазинам готового платья. Исторически это…
Я прерываю ее монолог:
— Вы бывали в Бордо, мадам Жозетт?
— Чтобы узнать город, совсем не обязательно в нем бывать, — отвечает она.
Мадам Жозетт держит в голове адреса целой армии врачей, иглоукалывателей, хиромантов; она может посоветовать, куда послать детей на каникулы, где купить абажур, у кого брать уроки игры на гитаре и где научат оказывать первую помощь. Любовь к чтению, отличная память и одиночество — с этим можно найти решение любой проблемы.
— Я люблю свою работу, — говорит она. — Руки заняты, есть время подумать.
И еще:
— Нет, телевизор я покупать не буду, он помешает мне думать.
Думать о чем, мадам Жозетт? Мне очень хочется задать этот вопрос, но я не решаюсь, боюсь, что он покажется ей бестактным.
Когда я удивляюсь ее затворническому образу жизни («Неужели у вас никогда не возникает желания пойти в кино? Окунуться в гущу жизни?» — «Я читаю все газеты, мадам, я общаюсь с клиентами, мне этого достаточно»), мадам Жозетт любит ссылаться на анекдот, известный со времен битвы на Марне. Пьера, шофера генерала Жоффра, без конца преследовали одним и тем же вопросом: «Когда же кончится эта война? Что говорит генерал? Не говорил ли он с вами об этом?» Но генерал упорно молчал. И все же в один прекрасный день на этот традиционный вопрос Пьер ответил: «Да, он говорил со мной об этом». — «И что он сказал?» — «Он сказал: „Пьер, когда же эта война кончится?“»
Мадам Жозетт не верит, что опыт может чему-то научить.
— Я всегда голосовала против президента де Голля, — говорит мадам Жозетт.
— Почему?
— На вопросы, которые он задает, нужно отвечать либо «да», либо «нет», а вопросы сформулированы непонятно. Они противоречат правилам грамматики. Разве человек, не знающий грамматики, может быть хорошим президентом Республики?
Что это — бесхитростный и светлый ум? Или непробиваемая, потрясающая глупость? Не знаю, не могу понять. Ее слова падают тяжело, как камни в воду, но круги от них расходятся во все стороны.
Рене, дочь Жоржа, крестница Жозетт, выходит замуж за молодого немецкого еврея, набожного — во всяком случае, из очень набожной семьи. Рене и ее мать мечтают о пышной свадебной церемонии: с органом, шлейфом, торжественным благословением. Кюре требует, чтобы Гюнтер крестился. Гюнтер колеблется. Когда он является к мадам Жозетт с визитом, то слышит следующее:
— Я, господин Гюнтер, неверующая и все жду, когда вера осенит меня. Но менять веру вот так, ни с того ни с сего, по-моему, глупо. Вы же не станете менять родственников, не так ли? Поверьте, обстоятельства могут изменить нас, но не мы обстоятельства. Если вам написано на роду стать католиком, вы им станете. А если Рене заставит вас сменить религию, как меняют пиджаки, вы будете венчаться в чужом пиджаке, вот и все.
Гюнтер отказывается креститься. Венчание состоится в ризнице. Рене и ее мать Моника рассорились с мадам Жозетт.
Смерть тетушки
Тетушка так мало менялась, во всяком случае, для нас она дряхлела совсем незаметно, и мы давно привыкли считать нашу тетушку — капризную, деспотичную, великодушную, злую на язык, упрямую, с внезапными порывами детского восторга («Так вы и вправду, на самом деле меня любите?»), за которыми следовала какая-нибудь высказанная с наслаждением гадость, черный юмор на грани садизма, забавную, изрекающую возвышенные глупости, одержимую стремлением к независимости, как навязчивой идеей, от которой она не желала отказываться, несмотря на все возрастающую физическую беспомощность, — мы привыкли считать нашу тетушку бессмертной. Ей было девяносто три года.
Главной чертой ее характера была, несомненно, гордость, гордость, возведенная в такую степень, какая уже граничит с глупостью. Чем больше она нуждалась в других, тем больше старалась стать совершенно невыносимой — это было для нее вопросом чести.
Жаку:
— Ты прекрасно за мной ухаживаешь, но все равно чувствуется, что это не от чистого сердца!
Мне:
— У вас доброе сердце, бедняжка, но какая же вы неловкая! Хотите помочь, а делаете больно!
Своей консьержке, славной женщине, которая старалась развлечь ее своей болтовней:
— Вы считаете, что очень интересно слушать о несчастьях других?
Когда мы пытались скрасить однообразие ее меню каким-нибудь домашним блюдом, лакомством, она заявляла:
— Вот это как раз я совсем не люблю.
Или же:
— Меня просто выворачивает при одном взгляде на это.
Оставалось только смеяться.
И вдруг из этой неопрятной постели, засыпанной крошками, заваленной старыми коробочками, старыми газетами, до которых она никому не разрешала дотронуться, до вас доносилось: