Чем дальше, тем бесповоротнее он постигал, в какую паутину
попал, в какой топкой грязи увяз, в какой дремучей чащобе заплутался.
Нет выхода! Как ни вертись, ни бейся, ни дергайся — его нет.
— Что ж думаешь, светик, он только лишь притворяется божьим
человеком, а на самом деле черные замыслы лелеет?
Алексей вздрогнул, внезапно вынырнув из своих черных дум, в
которых уже и с головкой, и с ручками-ножками утонул.
Это баба Агаша — ее шелестящий старческий говорок ни с каким
другим не спутаешь. А с кем же она беседует? С какой-то молодой женщиной, судя
по звонкому, взволнованному голосу.
— Я чувствую, знаю, что злое у него за душой, однако он так
умеет заморочить голову своей льстивой улыбкой и праведными речами, что все
будто одурманенные ходят.
Мачеха при виде его тает, как снег апрельским деньком,
батюшка восхищается его умом, находит удовольствие в богословских спорах с ним
и, хоть еще не читает день и ночь католический молитвенник, подобно мачехе, но,
боюсь, станет утехи искать в чужой вере.
— Грех-то какой! — ахнула старушка.
— Мыслимое ли дело… Что ж он таково озлобился на нашу
веру-то православную, на отеческую?
— Да не в том дело, — с досадой бросила, словно отмахнулась,
незнакомая девушка.
— Не на веру он озлобился. А на людей! Не доверяет никому,
не надеется уже, что судьба его к лучшему повернется, вот и гневит бога
озлоблением.
Мыслимое ли дело — сколько уж лет он не у дел! Как прогневал
покойного императора, попытавшись остеречь его от этой актерки французской,
она-де шпионит при русском дворе в пользу врага нашего, так и пошла его судьба
под откос.
Ожидал, конечно, батюшка, что новый император вернет его на
службу — ан нет…
— Да не уж то за него и заступиться некому?
— А кому? — усмехнулась девушка. — Батюшкины прежние друзья:
граф фон Де Пален, Никита Васильевич Панин, братья Зубовы — все если не в
опале, то со дня на день ее ждут.
— Да что ты несешь, ну сама посуди? — сердито спросила
старуха. — Да разве такое мыслимо? Они для молодого императора… сама знаешь, на
что они для молодого императора пошли!
— Так-то оно так, но теперь его величество желает от всего
откреститься. Не знал, дескать, ничего, ни сном ни духом не ведал. А граф
Пален, который к батюшке по-прежнему чуть ли не еженедельно наезжает, по
старой-то дружбе, он клянется, что все с ведома государева приключилось, что,
кабы не это, сами-то они не решились бы…
А, что говорить! Батюшка в сем деле не был, однако же тень
неприязни властителей на него как легла, так и по сей день лежит. При прежнем
ли государе, при этом ли… То и дело заговаривает: не отъехать ли, мол, в
вотчинное имение, не зажить ли на деревенском покое?
К счастью, с места пока не трогаемся, и потому, конечно, что
мачеха поклялась с места не двинуться, пусть, мол, силой ее увозят, в тенетах
связанную. Батюшка и сам на отъезд решиться никак не может — все ждет, вот-вот
покличет его государь. Ведь что ему надо?
Не придворного блеска он жаждет — пользу отечеству
приносить. А желание его никому не нужно, вот в чем беда. Силы его не нужны,
ум. Оттого он и чахнет, оттого и несчастен. Ну а княгиня…
Голос девушки прервался на миг, потом зазвучал с новой,
страстной силой:
— Думаешь, я не слышала, как они бранятся? Весь дом слышит.
Мачеха ведь никого не стыдится, ни людей, никого.
Это прежде, без нее, так велось, что люди о господских
пересудах не ведали. А теперь небось последнему мальчишке кухонному известно:
княгиня желает при дворе блистать и князя винит в том, что он не может этого
сделать, хоть и манил блестящим будущим, когда сватался.
Во всеуслышание клянет его и день тот, когда он воспользовался
ее сиротством…
— Ах ты, аспидская сила! — возмущенно выкрикнула баба Агаша.
— Как — то есть воспользовался?!
Пригрел, подобрал, приютил, власть над домом дал, позволил
все перекроить, переиначить, вверх дном перевернуть. Вон до чего дошло дело: родимое
дитятко без пригляду оставил…
— Ох, няня, няня, — вздохнула девушка.
— Это и хорошо. Будь за мною такой пригляд, какого ты
хочешь, разве могла бы я к тебе наезжать? Никогда в жизни меня бы одну не
отпустили. А так… мачеха только рада, когда я из дому прочь, лишь только ее
аббатик к ней заявляется.
Сразу двери хлоп на замок — только и слышно жу-жу-жу,
жу-жу-жу за дверью, а потом — тишина.
Девушка снова умолкла.
— Да милая моя, да ты что… — прошептала баба Агаша, но
гостья вскрикнула тонко, отчаянно:
— Молчи, няня! Не то заплачу!
— Ох-ти мне, ох-теньки, — простонала баба Агаша, но послушно
замолкла.
Алексей нахмурился. Не стоило труда догадаться, что неизвестная
девушка уже плачет. Хотя почему — неизвестная? Не понять, что навестить старую
няньку пришла ее воспитанница, княжна Анна Васильевна Каразина, затруднило бы
только полного идиота, а таковым Алексей себя никогда не считал.
До него дошел даже намек на некую французскую актерку,
агентессу Первого консула, сиречь Наполеона Бонапарта, узурпатора французского.
Кем еще могла быть эта актерка, как не шаловливой Луизой
Шевалье? Странно — каких-то две, ну, три недели минуло после их разлуки, а
Алексею почему-то казалось, что это было в некоем незапамятном прошлом, еще
прежде отъезда его из Васильков.
Не дрогнуло сердце при воспоминании о ней, Алексей только
удовлетворенно кивнул: благодаря болтливости Луизы он кое-что узнал о событиях
11 марта, поэтому эти имена — графа Палена, Никиты Панина, Николая, Платона и
Валерьяна Зубовых — уже не были для него пустым звуком… так же, впрочем, как
имена дядюшки Петра Александровича и бедолаги Скарятина.
Только, разумеется, мадам Шевалье отзывалась о них не иначе
как с ненавистью, а в голосе княжны Анны звучало печальное уважение.