Ему было тесно в личине авторитетного беспринципного вора, получившего в пересыльной тюрьме новую кличку Барин – породу не скроешь. Его брезгливое, надменно-гордое выражение лица, его жесткие, но справедливые расправы с противниками и провинившимися, его интеллигентную речь, пробивавшуюся сквозь воровской жаргон, его несомненную уверенность в своем праве повелевать среди этих несчастных – все это меткий глаз уголовников подметил сразу. «Ну что ж – Барин так Барин», – не сопротивлялся Михаил, хотя ему были противны жестокие, лишенные сострадательности законы уголовного мира. Он с трудом сдерживал себя, стараясь не вмешиваться в жестокую, невидимую для постороннего глаза схватку не на жизнь, а на смерть между урками и серой скотинкой – так называемыми политическими, осужденными по пятьдесят восьмой статье – измена Родине, шпионаж, саботаж, диверсии; на деле они – обычные люди, попавшие в жернова социалистической индустриализации. Это была схватка, в которой всегда выходили победителями урки – наглые, беспринципные, хищные, как звери, сплоченные одной паразитической идеей как на свободе, так и на зоне – жить за чужой счет. Их основным мерилом справедливости являлось право сильного.
Несмотря на то что самым сильным и хищным зверем среди них был он сам, Михаил не особо пользовался этим правом и в то же время, внутренне страдая от выбранной позиции, подавлял в себе желание восстановить справедливость.
К тому же, хотя он на это время и потерял связь с Великим Космосом, не имея ни малейшего понятия о медитации, для поддержания внутренних ресурсов и энергетики своего тела ему вполне хватало того скудного питания, которое выделяла администрация тюрьмы.
Его организм, хотя и был лишен управления сознанием, но, как и в прошлом, работал подобно запрограммированному механизму. Тщательно пережеванная пища до малейшей, самой крохотной энергетической единицы достигала каждой клетки. Ни одна молекула воды не пропадала даром. Малейший квант света из тех редких лучей солнца, что попадали через узкую прорезь окна, вызывал в теле бурную химическую реакцию, вылавливая из скудной пищи необходимые витамины и минералы. Организм сам, реагируя на нехватку кислорода, в жару замедлял свои биоритмы, а в случае опасности – был готов активизироваться взрывом, подобно бомбе.
Правда, нужно отдать должное, пища у Михаила была не такая уж и скудная. Сам не принимая участия в шмонах, которые вслед за вертухаями проводили уголовники, отбирая у серой скотинки лучшие куски и припрятанные продукты от редких передач с воли, он тем не менее милостиво принимал подношения урок, страшащихся его гнева. (Давно известно, что ожидание наказания чаще страшнее самого наказания.) Они все были повязаны карточными, святыми в их понимании, долгами или другими проступками. А попытки протестовать заканчивались для некоторых из них трагически. И они, склонившись перед законом, выработанным в их воровской среде – сильный всегда прав, – тут же превращались перед ним из хищных, гордых в своем выпендреже зверей в угодливых лакеев. В этом тоже превалировала их мерзкая порода – отбери у слабого и склонись перед сильным.
И Михаил, стремясь сохранить силы, но внутренне протестуя, тоже придерживался этого закона, пользуясь правом сильного, хотя и не проявлял активности, свойственной другим паханам.
Ведя однообразный, лишенный активного движения образ жизни, его организм сам, как хорошо отлаженная машина, перекатываясь волнами мускульной дрожи, в своей статике создавал напряжение мышц и связок, поддерживая в нужном тонусе физические силы. Он по-прежнему оставался все так же силен и ловок.
Но Михаил все-таки испытывал определенный дискомфорт. Его старая, до ранения, привычка к интеллектуальной деятельности и временный отказ от сложных мыслительных процессов и того необходимого напряжения, которому был подвержен его мозг до этого, создавали внутри него какую-то свербящую пустоту. И постепенно, шаг за шагом, анализируя события, пробегающие перед его глазами, он заполнял возникший информационный вакуум. И ни постулаты Храмовцева, извращенно понимающего и принимающего этот мир, ни страшная тюремная действительность – ничто не могло заставить его назвать черное белым и наоборот. Систематизируя факты, анализируя события пробегавшей перед ним жизни, он постепенно восстанавливал в своей душе систему общечеловеческих ценностей, идущих вразрез с его нынешним положением. Где-то в глубине его «я» уже витали смутные образы. Необходим был лишь толчок, небольшой толчок для того чтобы эти образы, соединившись в единое целое, как взрыв, вырвались наружу, высветив цельную и четкую картину его прошлого.
Он этого хотел и боялся, с несвойственным ему малодушием стараясь не копаться в душе, загоняя возникающие ассоциации в сумрачную глубину своего эго. Ощущение постигшей его в прошлом страшной беды, осознание которой могло, возможно, повредить разум, витало над ним. Чем ощутимее становились химерные образы этого незримого прошлого, протягивающего свои холодные щупальца к сердцу, тем меньше хотелось его узнать. Срабатывал инстинкт самосохранения.
Старое допотопное корыто – пароход «Джурма», шедший в составе каравана судов «Кулу», «Невострой», «Днепрострой», дал длинно-прерывистый гудок. Вдали, отделенные свинцовыми тяжелыми от оледенения, разъяренными волнами, показались мертвые сопки бухты Нагаево. Ни деревьев, ни кустарников, ни птиц… Только несколько деревянных домиков да двухэтажное здание Дальстроя.
– В трюм! В трюм! – злобно заорал начальник караула Мустафаев, яростно поблескивая маленькими в щелочках-разрезах глазками на круглом, как луна, азиатском лице.
– Без последнего! – вторили ему стрелки ВОХРа, довольные окончанием утомительного морского пути, тем не менее не упускавшие возможности повеселиться в этой скудной на развлечения жизни.
Приказ этот означал, что последний заключенный, как и все спешивший выполнить команду, но замешкавшийся на палубе в силу то ли болезни, то ли наступившей от плохого питания дистрофии, или по какой-либо другой причине, – бывал задержан и избивался в кровь. Иногда в трюм забрасывали уже мертвое тело.
Развлечение приносило этим пустым и ничтожным существам, облаченным почти божественной властью – дарить или отбирать жизнь, – несказанное удовольствие.
У трюма, создавая толчею, шустрила шестерня – приблатненная шушера, давая возможность спокойно пройти своим хозяевам – авторитетным ворам. Потом спускались они, после чего начиналось столпотворение.
Спокойно спустившись в трюм и устроившись на привилегированных нарах, почти возле самого трапа у входного люка, где было больше света и свежего воздуха, Михаил, мысленно отгородившись от жутких криков истязаемого, доносившихся сверху, окунулся в еще свежие воспоминания.
Пересыльный лагерь на окраине Владивостока… Огромные, высокие, в несколько этажей без перекрытий, бараки мало чем отличались по своему внутреннему содержанию от трюма этого корабля. Такие же шестиэтажные нары с лестницами-перекладинами, на которых как там, так и тут карабкались, стремясь занять свои места, изможденные заключенные, подобно матросам на вантах. Все те же грязь, голод, бесправие и истязания со стороны охраны. Тот же затхлый воздух и вонь. Та же беспросветная тоска.