Однажды ночью, когда этап только прибыл на товарно-погрузочную станцию и их поредевший от «естественной», после дороги, убыли отряд (смертность в пути от болезней, холода и голода была очень высокой) погнали через ночной Владивосток, в голове у Михаила опять начали мелькать химерные образы-воспоминания. Казалось, он уже был здесь в другой жизни, бродил по этим улицам, занимался нужным делом.
Видения создавали в его душе какую-то непонятно-тоскливую теплоту, похожую на воспоминания о чем-то близком и важном в его жизни. Но слишком краток был их путь. И эти неясные видения – смутные в туманном полумраке очертания городских кварталов – опять, как это было ранее, не реализовались в конкретные образы.
А через несколько дней всю скопившуюся многотысячную массу заключенных, как скот, погнали на причал, забивая ими мрачно-холодные металлические трюмы допотопно уродливых в своей ржавой облупленности кораблей.
Муравьев, поднявшись на борт, задержался у трюма. Он окинул взором, стараясь запомнить, бухту, причал, городские строения в отдалении, сияющие в предрассветной сумрачной дымке сопки, свинцовое осеннее небо с облаками, которые бешеный морской ветер причудливо рвал, как гривы диких степных коней. И вновь его сердце сжало смутно-тоскливое воспоминание. С ним это уже когда-то и именно здесь было! «Было, было, было…» – запульсировало в мозгу.
– Не задерживайся! – послышался рев охранника.
Михаил, в последнее мгновение инстинктивно отбив рукой удар приклада, скатился в гулкий трюм парохода.
И вновь во время вынужденной пустоты бездействия по пути к Магадану перед ним вставали вопросы: «Кто я? Почему все увиденное так до боли знакомо?»
Он был чужой всем, кто окружал его ныне. И хотя Михаил занял в этом мире привилегированное, по лагерным меркам, положение, он чувствовал свое несоответствие этому миру.
Едва ощутимый толчок корпуса судна, лязговый грохот цепей, опускавших якорь, злобный рев охраны: «На выход!.. С вещами!.. Без последнего…» – пробивавшиеся сквозь распахнутые зарешеченные палубные иллюминаторы свербящие звуки медно-бравурных маршей – все это возвестило о конце маршрута.
«Прибыли» – отдалось в сердце каждого, даже последнего доходяги-зэка, тщетной надеждой на возможный конец мучений. Их пригнали сюда очеловечить этот суровый, дикий край. На тяжелую, но созидательную работу для страны. Они здесь нужны для труда. По формальной логике, их должны эксплуатировать, но беречь. Уничтожить их могли и там – на материке
[35]
, не затрачивая столько усилий на доставку. Значит – должны относиться по-человечески.
Напрягая последние силы, зэки, толпясь, спешили покинуть металлические склепы-трюмы, оставляя внизу и вычеркивая из памяти застывше-скрюченные трупы своих товарищей по этому зловещему путешествию. «Ну что ж, этим не повезло», – радовались «везунчики». Сердца людей ожесточились. В этом мире не было сострадания. Да и можно ли назвать сердцем (в общечеловеческом понимании – место, вмещающее бессмертную душу) этот слабо пульсирующий мышечно трепыхавшийся насосик, гнавший по истрепанным венам холодно-рыбью кровь рабов! Ведь чувствовали внутри, знали, что большинство из них гонят на убой, на мучительную смерть ради ничтожной толики золотого песка, ссыпавшегося в бездонные закрома страны. Страны, которую они, по своей трусливой глупости, называли Родиной. У рабов Родины нет. Это чувство Родины – нужно отстаивать, сражаясь. А их гнали на убой, как скот. Без протеста они подчинялись своим пастухам-палачам. Родину нужно заслужить! Нет у животных Родины. Нет!
«Не знаю только, есть ли Родина, в высоком гражданском понимании этого слова, у палачей, направляющих своих соотечественников на Голгофу?» – размышлял отстраненно Михаил, вливаясь в маршевую колонну зэков на причале, подчинявшуюся злобным командам охраны.
От свежего морского воздуха после затхлых трюмов у зэков кружились головы, и, несмотря на окружавший их конвой с примкнутыми штыками, несмотря на оскаленные пасти громадных звереподобных овчарок, истекающих слюной в злобном предвкушении поживы (терзать живую плоть зэка было любимым развлечением этого зверья) – несмотря ни на что, появилось призрачное, искроподобно-пьянящее ощущение свободы. Его тут же гасили скребещущие, как железо по стеклу, звуки революционных песен, издаваемые медно-тускневшим оркестриком в зэковских фуфайках, стоявшем на небольшом горбочке.
По опустевшим трапам уже резво поднималась небольшая группа довольно упитанных зэков в стандартных новых фуфайках.
– Ссученные
[36]
…– с ненавистью проскрипел стоявший рядом с Михаилом молодой, но уже бывалый зэк Лёнчик по кличке Карузо.
Талантливый щипач-одессит, виртуозно умеющий шарить по карманам зевак-фраеров на родном Привозе Одессы-мамы, он заработал свою кликуху тем, что так же виртуозно на гитаре исполнял песни собственного сочинения, терзая воровской романтикой заскорузлые души коллег.
– Ссученные… – еще раз злобно сплюнул он. – Пошли трюмы очищать от покойников. Трупоеды, мать их!..
Его гитара, висевшая за спиной как винтовка, тренькнула, задетая сидором
[37]
какого-то пентюха-зэка.
– Буркалы
[38]
расшнуруй, – Карузо виртуозно, как и все, что он делал, матюкнулся и незлобиво заехал в ухо неуклюжему недотепе.
– Колонна-а-а!.. Шаго-о-ом марш! – прозвучала команда.
И масса зэков, подобно блекло-умирающей змее, медленно извиваясь, двинулась вверх по дороге к видневшимся вдалеке строениям.
– В баню, в баню ведут, – радостно пронеслось по рядам.
Завшивленные, покрытые грязью и коростой, заросшие зэки прибавили шаг.
Прошло немного времени – и Муравьев, как и все остальные зэки, ошпаренный кипятком вперемешку с ледяной водой, остриженный наголо парикмахерами из остервенелых ссученных, переодетый в фуфайку мышиного цвета, в ботинках из жесткой свиной кожи, в треухе на голове и с белеющим зэковским номером на груди, двинулся в колонне к баракам лагеря-распределителя в окружении такого же, как и прошлые, озверевшего от злобы караула, оставив, как и другие зэки, в бараке-бане свои штатские вещи – эту тоненькую, как паутина, память о прошлой жизни. В ушах его еще звенел жадный гомон свободных от вахты вертухаев, копошившихся, как мародеры, вокруг отобранного у зэков барахла. Один только неунывающий Лёнчик-Карузо каким-то чудом умудрился протащить сквозь это грабительское сито свою невесту-гитару. Это была его не первая, да, наверное, – и не последняя ходка. Здесь он был как дома и не унывал. Уголовники, в отличие от политических, социально чуждых, долго в тюрьме не задерживались. Как говорится, ворон ворону…