– «…Он ведовством и чернокнижеством назвал себя сыном
царя Ивана Васильевича, омрачением бесовским прельстил в Польше и Москве многих
людей, а нас самих и родственников наших устрашил смертью. Я боярам, дворянам и
всем людям объявила об том тайно, а теперь явно, что он не наш сын, царевич
Димитрий, а вор, богоотступник, еретик. А как он своим ведовством и
чернокнижеством приехал из Путивля в Москву, то, ведая свое воровство, по нас
не посылал долгое время, а прислал к нам своих советников и велел им беречь
накрепко, чтобы к нам никто не приходил и с нами никто не разговаривал. А как
велел нас к Москве привезти, и он на встрече был у нас один, а бояр и других
людей никого с собою не пускал к нам и говорил нам с великим запретом, чтоб мне
его не обличать, претя нам и всему нашему роду смертным убийством, чтоб нам тем
на себя и на весь род свой злой смерти не навести, и посадил меня в монастырь,
и приставил ко мне своих советников, и остерегать велел накрепко, чтоб его
воровство было не явно, а я, из-за угрозы, объявить в народе его воровство не
смела…»
Дальше читать недостало сил. В горле пересохло, глаза начали
слезиться. А тут еще память ужалила, как змея… Вот окончился путь из
Выксунского монастыря. Привезли инокиню в Москву, к этому неведомому,
назвавшемуся именем ее сына… Марфа бросилась из кареты – и оказалась в объятиях
невысокого юноши, чья одежда была так и залита драгоценными каменьями.
– Матушка! – вскричал он, задыхаясь. –
Родненькая моя матушка!
Марфа смотрела на него, но ничего не видела от нахлынувших
слез. Вцепилась в его руки, уткнулась в жесткое от множества драгоценностей
ожерелье, не чувствуя, как камни царапают лицо. Дала волю слезам, которые
копились все эти мучительные годы разлуки.
Вдыхала незнакомый запах, казавшийся ей родным…
– Она его признала! Мать признала сына! Он, это истинно
он! Будь здрав, Богом хранимый государь! – неслись со всех сторон
умиленные крики.
Марфа кое-как разлепила склеенные слезами ресницы,
разомкнула стиснутые рыданием губы:
– Митенька, ох, душа моя, радость… Ты, это ты, дитя
ненаглядное! О Господи!..
«…и посадил меня в монастырь, и приставил ко мне своих
советников, и остерегать велел накрепко, чтоб его воровство было не явно, а я,
из-за угрозы, объявить в народе его воровство не смела…»
Рука с письмом бессильно упала.
– Вишь ты, пожалел тебя, лгунью лживую,
государь! – проворчал Шуйский, когда Марфа подняла на него огромные,
полные страха глаза. – Защитил от народа, написал: ты-де упреждала его и
бояр, что пред ними самозванец! А разве ты упреждала?
«Да ведь он же сам, сам князь Василий, громче всех кричал,
что признает в моем Димитрии истинного сына Грозного! Кто же тут лжет?!» – чуть
не воскликнула Марфа, но благоразумно сдержалась. Даже рот ладонью прикрыла,
чтобы ни словечка лишнего не вылетело.
Кончилось для нее время споров и сомнений. Сейчас она всецело
в руках этих людей. Это еще счастье, что от нее чего-то хотят! Может быть,
исполни Марфа их просьбу, они будут к ней милосердны?..
Господи, помоги! Она все сделает, только помоги!
– Что мне с этим делать? – спросила чуть слышно.
– Разослать эту грамоту по всей русской земле от лица
своего. Проси прощения у народа, что лгала ему, что с твоей помощью взошел на
московский трон еретик и самозванец, да еще свою еретицу возвел!
– Разошлю, – кивнула Марфа. – Все сделаю, что
велите. А… а со мной потом что станется? Куда меня? В… в Выксу?..
Страшное слово не шло с языка. Марфа боялась взглянуть на
Шуйского.
Тот долго молчал, собрав губы в куриную гузку, явственно
наслаждаясь страхом инокини, ее стыдом, ее унижением. Потом процедил
снисходительно:
– Останешься здесь. Благодари государя!
Марфа упала на колени, сложила руки…
Но она не благодарила. Она молила Господа о прощении.
Господа – и погибшего сына своего, от которого только что отреклась навеки.
Май 1606 года, Москва, Кремль, бывший царицын дворец
Дня два над Кремлем реяла мертвая, тяжелая тишина, а потом
вдруг снова ударили в колокола. Какие-то минуты женщины молча смотрели друг на
друга, и в памяти каждой воскрес тот ужас, который разразился совсем недавно
вслед за набатным звоном.
– Они хотят перебить нас всех! Нас всех до
последнего! – взвизгнула Ядвига Тарло. – Они убьют Станислава и нас
убьют!
Марина никогда не видела жену своего двоюродного брата,
хорунжего перемышльского
[9]
в такой истерике. Считала ее весьма недалекой
домашней курицей, а в свите своей терпела только из-за родственных чувств.
Однако совсем недавно Ядвига успела крепко удивить не только царицу, но и
многих прочих. Когда в страшную ночь мятежа в их дом в Китай-городе ворвались
москвитяне, жаждавшие крови поляков, всех без исключения, мужчин и женщин, и
принялись рубить-крошить направо и налево, Ядвига бросилась к постели больного
мужа и прикрыла его собой, истошно крича: «Не троньте моего Станислава, раньше
меня убейте!» Это неожиданно тронуло мужиков: и Ядвигу, и Станислава все-таки
пощадили, только обобрали до нитки, до последней рубашки, чуть ли не полунагих
пригнали в Кремль. Теперь Станислав Тарло был отправлен вместе с прочими
мужчинами и воеводой Мнишком в дом бывшего думного дьяка Афанасия Власьева, где
их всех держали под охраной. Ядвигу же, придворную даму царицы, оставили при
ней. Ничего не зная толком об участи и здоровье больного мужа, Ядвига впала в
полуобморочное оцепенение, а вот сейчас, при этом похоронно-тревожном звоне
колоколов, очнулась – совершенно потеряла голову от нового припадка страха.