И впервые вдруг подумал: а зачем? Если все выгорит, ты уже
через несколько дней будешь по-настоящему обеспечен. Брось все, живи, как
человек, пиши свои картины — когда Андрюша успокоится. Вылечи, дьявол тебя
побери, твой идиотский артрит… и получи, наконец, полную амнистию от своей
юности!
Он подошел к окну и глянул вниз: там на склоне ущелья вжался
в гору одинокий дом. Не иначе, какие-то анахореты в нем обитают: за все годы ни
разу он не видел, чтобы кто-нибудь вышел на огромный верхний балкон. Зато над
коньком крыши всегда развевается на шесте какая-то темная тряпица, раздражающая
ворон. Вот и сейчас с ней, как с живой птицей, бились два ворона, пытаясь
заклевать чужака. А тряпица билась и трепыхалась, совершенно неуязвимая для
глупых налетчиков. Ветер подхватывал и трепал этот странный лоскут, и вновь он
полоскался, как знамя, дразня ворон и ускользая от них…
Вот смог же ты, смог выпростаться из-под сплетения стольких
художественных стилей, стольких эпох, стольких имен, стольких индивидуальных
манер, в которые был погружен так, что и макушки твоей среди этой трясины уже было
не различить. Выпростался! А ведь это было чертовски трудно, так же трудно, как
рождаться. Но ты вернулся к себе…
В конце концов, можно восстановить погибшие картины — они
ведь перед глазами, каждая. Да, они будут другими — ровно настолько, насколько другим
стал ты за все эти годы.
И все-таки они будут равны тебе… Ну же! Ты будешь работать,
как черт — ведь ты это можешь, можешь! Ведь этого у тебя не отнять!
И что? — едва улыбнувшись, спросил он себя, — где
поначалу выставимся, юный художник?
Отошел от окна и в который раз уставился на мольберты. Вот
что связывает две эти картины, написанные с разницей в четыре века: тревога.
Высокое напряжение, которое исходит от них, будто писал их один, снедаемый
какой-то тяжкой неотвязной мыслью, преследуемый судьбой художник. Вот отчего
мечется взгляд от одной к другой, и кажется, будто под электрическим током
вибрирует воздух мастерской. Вот что перетекло из одной картины в другую, так
что уж и понять трудно: чей же портрет ты обнаружил там, в старой касоне, в
Толедо?
И, господи, куда деться от беспощадного взгляда этого парня?
Он подошел к картине отнятого имени… опять прикоснулся к
холсту и отдернул руку, будто обжегся. Несколько мгновений смотрел прямо в
глаза человеку на портрете, в глубоко посаженные мрачные его глаза.
— Ладно, — наконец, произнес он шепотом. — Я
верну должок. Я отдам тебе Пилар!
Снял с мольберта свою картину, положил на стол и замер над
ней, словно прощался: по плоскости всего холста магмой расходилась пульсирующая
стихия света: лучезарное тепло женского тела противостояло холодной стихии
серо-лазоревых тонов неба, откликалось в серо-фиолетовых угрюмых крышах города
на скале, в кровавых отблесках мистической процессии «насаренос» за спиною
девушки…
Он выдавил на палитру маслянистую змейку умбры жженной,
выхватил из стеклянной вазы на столе кисть и, склонившись над портретом Пилар —
не станем дожидаться Страшного суда! — вывел понизу угловатыми крепкими
буквами: Zacarias Cordovera.
Глава одиннадцатая
1
В ожидании Луки Анццани он рассматривал сцены Страшного суда
в знаменитых «Вратах смерти» скульптора Джакомо Манцу — крайних левых воротах в
Соборе святого Петра. При всей своей громадности они выглядели необычайно
легкими, почти невесомыми; не сравнить с помпезно тяжеловесными вратами
Филарете. Вот в чем фокус: непривычный тон бронзы — светлый и холодный — и
низкий рельеф, который создает нежную светотень. И никаких тебе гирлянд,
никаких обрамлений, пухлощеких ангелов, дующих в трубы, минимум орнамента. Один
только ужас смерти — невесомый, пронзающий сердце ужас смерти. Да —
назидательное место встречи назначил Лука. Впрочем, кажется, это единственные
двери, через которые попадают в Ватикан в неприемные дни.
К тому же здесь еще не окончательно исстаяла утренняя тень.
Вся гигантская, лучисто расчерченная площадь Ватикана с
граненой колонной в центре, с крыши Собора должна напоминать грандиозные
солнечные часы.
Вначале Лука предложил встретиться у самой колонны, но
Кордовин, прекрасно зная, что явится первым, отпросился от публичной казни
солнцем, хотя бы и утренним.
Вот он идет, Лука… чуть прихрамывает: несколько лет назад
под ним проломились леса, на которые он забрался проверить ход реставрационных
работ над «Страшным судом» Микеланджело в Сикстинской капелле. Жаль, что людей
нельзя отреставрировать, словно картины.
Иногда Захару снились такие сны — мол, надо отреставрировать
раненое плечо Илана (когда после очередной стычки в очередном Дженине тот
отвалялся два месяца в госпитале). И Захар подготавливает инструменты:
лампу-лупу пинцет, скальпель и щипцы, электрошпатель и аэрограф, — зная,
что вначале должен продублировать правую руку Илана на новый холст… Забавная
штука — наше подсознание.
Он снял висящую на плече тубу с холстом, вскинул ее
привычным движением, как во времена оны свой армейский «узи», и шутливо
наставил на приближавшегося Луку.
— Ты, как всегда, раньше всех! — подходя, сказал
тот своим смешным фальцетом. — И как всегда, в отличном настроении.
Непоколебим.
— Извини. Идиотская привычка: встаю с петухами, и
дальше уже некуда себя деть.
(Мягко говоря, кривил душой — за сегодняшнее утро он успел
составить точный — поминутный — план на ближайшие два дня, проверил даже
расписание работы станции катеров на Голден-Бич и сейчас пребывал в некоторой
задумчивости: можно, конечно, срентовать катерок, плата в час от ста долларов и
выше; но — документы предъявлять, кредиткой платить… Зачем оставлять следы? Да
и шум мотора нам не нужен, и к берегу вряд ли пристать удастся — судя по всему,
там по всей длине тянется мелкий песчаный пляж. Поставить же катер на якорь и
плыть до берега — много мороки. Не лучше ли, запарковав машину на ближайшей
стоянке — в трусах и в майке, в наушниках с плеером, — пробежаться от
городского пляжа до нашей виллы? такой вот любитель романтических ночных
пробежек по пустынному берегу…)
— Заккария, пока мы еще здесь, я хотел бы тебя кое о
чем предупредить… — Лука засипел, закашлялся, достал из кармана пиджака
патрон ингалятора и дважды с силой вдохнул. Астма, сезонное обострение.
Интересно все-таки: Лука, с его мясистым носом, багровыми
щеками гипертоника и водянистыми голубыми глазами, и без того похож на дядю
Шайку, но небесному кастеляну, тому, что выдает душам земную одежку, этого
показалось мало, и в довершение сходства тот решил сопроводить двух
разновременных двойников одним и тем же недугом. Дядя Шайка, помнится, тоже все
время сипел и прокашливался.
— Говорю это, зная твою чрезмерную открытость и манеру
лепить все, что в голову придет.
Кордовин с серьезным вниманием уставился на собеседника:
преданный и скромный ученик, этот трепач Заккария… Ох, Лука, Лука. Быть таким
знатоком искусства и ни черта не понимать в людях.