Настоящий скандал разразился месяцев через шесть, когда Нюся
родила девочку. Вот уж та оказалась типично кордовинским отродьем: черноволоса
и кудрява, как Жука, и столь же резва и жизненна. Так что кое-кто из знакомых
высказывал негромкое предположение, что, покинув с такой внезапной решимостью сцену,
старший майор ИНО НКВД, со свойственной ему смекалкой, умудрился убить двух
зайцев.
Нюся с воем повинилась: чего уж там, одну плоть и кровь
носили, будем сестрами… Толстая, грудастая, с распухшим носом и коровьими
доверчивыми глазами — полная противоположность Елене Арнольдовне, — она
возвращаться в Винницу боялась. «Боялась стыдобы»: откуда девчонка и с кого
портрет, стало бы ясно не только родне, но и каждому встречному, кто когда-либо
сталкивался со смуглым черноволосым крепышом. Она порывалась назвать дочь
Риоритой — неизвестно, что уж там между ней и Литваком-Кордовиным под этот
фокстрот происходило, — но Елена Арнольдовна, хвала небесам, не допустила.
Остановились на просто Рите. Изящно, непритязательно и международно… Во всяком
случае, так записали, а как называла ее мать, это уж ее личное дело.
Так и жили вчетвером до самой до войны: женская семья.
И вот что интересно: дура-Нюся, побоявшись ехать в Винницу в
мирное время, подхватилась и поперлась туда с девочкой в начале войны. Вернее,
за три дня до начала. Видимо, были у нее виды на троюродного братца Сёму
Литвака, парня толкового и надежного, и — верила она — человечного. Года три
назад были у нее с Сёмой гулянки-переглядки, да вот явился Захар, оглушил,
окатил кипятком своих ласк… и ухнуло все к чертям под взглядом его серых глаз.
Так ведь нет больше Захара, думала Нюся, а Сёма — вон он. И
с профессией какой: парикмахер, мастер дамский и мужской, не руки, а «полет
шмеля». Все поймет, надо только поплакать, повиниться от всей души, вывалить на
руки ему дитё — такую сочную, упитанную и мягкую Риоритку — к сожалению,
повторяющую Захара всем, разве что не струментом…
Но Сёма, во-первых, никогда Захара не жаловал, называл его гопником,
и уверял, что застрелился тот, чтоб надо всеми посмеяться.
«Ках-до-вин! — восклицал он. — Хусским, хусским
стать хотел!» (Хотя ни сам Сёма, ни Захар — не картавили оба.) — «Как он
красиво свою фамилию-то повернул, а?! Какой он Кордовин?! Был Кордовер, и есть
Кордовер, как его дед-прохвост, „Испанец“ этот».
«Почему — испанец?» — огорчалась Нюся, ей эта кличка
казалась обидной. И Сёма отвечал в сердцах: «Да черт его знает!»
(Дед Кордовина, это правда, был в Виннице пришлым, лихим и
скрытным человеком с действительно скользящей фамилией — назывался так, как ему
было удобно. Говорили, что приехал он из Одессы, а туда попал уж совсем из
диковинных краев; ну, да это давняя история…)
«Нет, — говорил Сёма с подавленной обидой, — то,
что за ради семьи пустил себе пулю в лоб, это — молодец, это — уважаю. Но увераю
вас… он при том хохотал!»
Во-вторых, Сёма добровольно явился в военкомат в первый же
день войны. Был он, между прочим, футболистом, и с парашютом прыгал целых
восемь раз, так что, само собой, сразу попал на фронт, да еще в десантные
части.
А Нюся застряла в Виннице, в беспамятстве и ужасе. И когда
19 июля пришли немцы и начались облавы, она с большой семьей деда Рувима
пряталась в подвале его дома, того, что дед Рувим построил в цветущие годы
своей жизни, когда еще был известным сапожником-модельером, имел в подчинении
трех мастеров и сам изготовлял индивидуальные колодки. (К нему приезжали
строить обувку даже из Киева.) Дом был капитальный, фундамент из гранитных камней,
добротная кирпичная кладка. И ледник был: зимами с Буга привозили на подводах
лед.
Вот в этом подвале и прятались. Спали в нишах, где раньше
хранили картошку и морковь. Ужасно Нюся боялась за девочку, Риориту: двоюродная
сестра Соня все твердила, что дитё выдаст всех криком, и что надо обезопаситься.
Так что Нюся не спала совсем: боялась, что пока она задремлет, Соня задушит
девочку своими сильными руками прирожденной прачки. Однажды привиделось в
дремоте, как та выкручивает малышке шейку — тем же движением, каким выкручивают
воду из пододеяльника, и Нюся заверещала во сне почище младенца. Но девочка
оказалась чрезвычайно, пугающе умной — за все дни подвальной отсидки не издала
ни звука, и хотя к тому времени уже начала говорить, умолкла совсем, надолго. Чуть
ли не до конца войны.
Так что когда возникла Клава — а та кормилась тем, что ночью
переправляла евреев на румынскую территорию: доводила до моста и там передавала
священнику, который дальше вел, и брала по-божески, не наглела, — Нюся
бодро уложила манатки.
В путь собралась вся семья, небольшая толпа
голодранцев, — вот, опять ночной исход из Мицраима
[9]
,
опять бегство от нового фараона… Однако на середине пути, почти у самого моста,
деда Рувима прихватила астма, которую он нажил, всю жизнь терзая легкие смрадом
вонючих кож. Задыхаясь, он выкашлял:
— Все, не могу больше, вернусь… Идите без меня.
Соня ответила:
— Ты что, папа, рехнулся? Никто уже никуда не идет, ша,
мы вернемся все, не бросим же тебя.
Все, сказала ей Нюся, но без меня. Перевязала покрепче на
своем толстом животе шерстяным платком Риориту и зашагала в направлении моста.
А те вернулись все, большая семья: Соня с мальчиками десяти
и шести лет, бабушка Рахиль, инвалид детства дядя Петя, его жена Рива… Ну и дед
Рувим, само собой.
Вернулись все в подвал, в кромешную тьму, слабо колеблемую
огоньком свечи, к бочке с квашеной капустой, накрытой каким-то большим и
твердым, но холстяным на ощупь щитом, оставленным здесь зачем-то этим гопником-комиссаром
Захаркой…
Поначалу они продавали соседям оставшееся серебро; когда
серебро кончилось, соседи выдали их полицаям.
Это — всё. В смысле — и так далее.
Но здесь необходимо отступление о геройской гибели деда
Рувима. В одну из немногих оставшихся им ночей тот вылез из подвала — покурить.
И услыхал женские крики о помощи. Немцы куда-то, впрочем, известно куда,
волокли пойманную ими бабу. И дед Рувим, бесстрашный сапожник-модельер,
бросился на крики. Ведь если женщина молит о помощи, мужчина не может
покуривать в сторонке.
Его пристрелили мгновенно, с первой пули, и тридцать лет
спустя старый Глейзер показывал очередному маленькому гопнику-Захарке канализационный
люк, на котором дед Рува лежал целые сутки…
А Нюся с малышкой Риоритой уцелели в гетто Транснистрии. Там
выживали, не в пример другим подобным курортам: с начала 42-го узники стали
получать продовольственную помощь международных еврейских организаций, да и
кустарные промыслы в гетто были налажены. А Нюся рукастая была — и вязала, и
корзины плела, и не уклонялась от тарзаньих ласк охранника Алексяну — просто
надо было выжить и спасти дочь, и Нюся твердо решила выжить…