— О, нет… буэно!
[23]
я даже представить
не могу… Как это выглядело — задирать ноги?
— Сейчас покажу, не смейся… Вот, представь, что это
стол… сюда подставляется скамеечка…
Он поднялся, с намерением изобразить наглядным образом, как
в детстве в несколько приемов забирался в потайную кухонную ванну, зацепился
каблуком о подол альковной завесы, поскользнулся на нем, и неловко потянув на
себя все театральное великолепие кулис, рухнул навзничь на кровать, раскинув
руки.
Открылись декорации — правда, в перевернутом виде.
На стене над ним висело распятие, а по бокам толстенными
витыми свечами стояли монументальные столбы изголовья королевского ложа.
Сначала Пилар хохотала над его псевдотрагической
неподвижностью, видимо, ожидая, что он немедленно поднимется и станет,
рассыпаясь в извинениях и шутках, вешать занавес… Потом затихла, приблизилась,
как-то разом посерьезнев. И он, опрокинутый навзничь, по-прежнему не шевелясь,
без улыбки смотрел на нее, раскинув неподвижные объятия.
Никогда в жизни не делал он первого шага, совершенно
уверенный, что женщина должна подать знак. В разные моменты жизни и у разных
женщин это были разные знаки: растерянная улыбка, сошедшиеся в гневе, но
странно трепещущие брови, краткая заминка перед категорическим «нет!», наконец,
вот такое молчание, которое, впрочем, под этим распятием, тоже могло означать
все, что угодно.
Еще мгновение, и он бы поднялся и принялся чинить сорванный
занавес…
Но она молчала и смотрела на него будто издалека, серьезно о
чем-то размышляя… И он не мешал ей, и не торопил ее, лежа в доверчивом и
терпеливом ожидании, распахнув объятия.
Наконец, глубоко вздохнув, она медленно вытянула
гребень-заколку из узла на затылке, раскатав по спине каштановый свиток волос…
Расстегнула и цыганским передергиванием плеч совлекла свою черную блузку,
переступила через упавшую мулету красной юбчонки… и взметнулась на ложе,
склонилась над ним:
— Ты и Он, — прошептала она, — в одной позе…
— Но не в одной ситуации, — отозвался он шепотом,
принимая в свои, не пробитые гвоздями, ладони ее точеные колени…
…О, будьте вы благословенны — руки всех кроватных дел
мастеров на этой планете, знающие секрет изготовления отзывчивых,
упруго-безмолвных снарядов любовной страсти, что хранят в себе тайны ритмов и
истомной тяжести тел, и колебаний вздохов и выдохов, и замираний, и неутомимой
иноходи ахалтекинского скакуна, и вольного аллюра, и бешеного напора последних
мгновений, когда над твоим изголовьем на краткий блаженный миг восходит золотая
арка божественных врат, в райском изнеможении опустошенных чресел…
Возможно, великолепная эта кровать была послана ему в
награду за спартанскую стойкость в годы студенческих лишений, — за все те
колченогие топчаны и поющие пружины, и угловатые колдобины прорванных диванов;
за надувные матрасы, за песок многочисленных пляжей, за духоту автомобильных
салонов, за влажную траву загородных прогулок, за каменистые осыпи горных
вылазок; наконец — как приз, — за вечную память о «душевой гробине»,
поставленной дядей Сёмой на попа, во дворе их винницкого дома, где тринадцатилетний
Зюня впервые в жизни бился меж Танькиных опытных колен, сосредоточив все усилия
на том, чтобы и самому не поскользнуться на деревянной решетке, и Таньку не
уронить.
Словом, королевское ложе Пилар было истинной наградой за все
его пожизненные труды, исполненные нежной и проникновенной любви к божеству,
носящему имя женщина.
— …А тебе мама является? — спросила она позже,
когда лежала в темноте, на огромном мрачном ложе, распластавшись в точности по
его телу — словно пересекала ночной океан на небольшом, но надежном плавучем
средстве. Ее подбородок лежал в выемке его шеи, чуть ниже уха… Он обнял ее и
вспомнил, что брился еще утром, перед конференцией, и наверняка сейчас его
скулы и шея слишком для нее колючи.
Как всегда в таких случаях, из детского закутка памяти
выплыл, тараща глаза, безумный капитан Рахмил. Тот брился, чудовищно кривляясь,
натягивая языком щеку, выпячивая губы, растягивая их в гримасе сладострастного
ужаса… Стоп! Чье это воспоминание: его или мамино? Она так подробно и так
талантливо показывала ему всевозможных людей ее детства, что сейчас, спустя так
много лет, он порою не может расплести их обнявшиеся воспоминания… Да разве это
важно? Никогда в жизни — а он повидал и актеров эксцентричных жанров, и
клоунов, и комиков разной степени блистательного уродства, — никогда и
нигде Захар не видал таких превращений, таких приключений носа, бровей, щек и
губ, такой обреченной деформации человеческого лица, подпираемого, выпираемого,
распираемого изнутри твердым, как саперная лопатка, языком. Ни в одном мультике
не видал штук, какие проделывал со своим распяленным намыленным лицом
несчастный Рахмил, чокнутый Рахмил — китель на голое тело…
Впрочем, иногда он подшивал к кителю воротнички.
— Я, знаешь, часто слышу мамин голос, — хрипло
прошептала она в его ухо.
Он промычал, что с ним тоже бывает что-то вроде этого…
Моя сирота…
Когда она поднялась и, силуэтно белея в темноте (ягодицы,
как перламутровые дольки чеснока, это надо использовать в какой-нибудь
«обнаженке»), — отправилась за клеенчатую занавеску, он приподнялся на
локте и окликнул ее.
— Пилар! — проговорил вслед из тьмы
алькова. — Ты прекрасна! Слышишь? Ты прекрасна, Пилар!
Ее необычайная гибкость, лютневый строй грациозного торса,
маленькие горячие, странно одушевленные грудки, словно в каждой билось по
сердцу; серьезность и абсолютная доверчивость ее объятий — все это ему было и
мило, и почему-то грустно.
* * *
Среди ночи они с аппетитом поели вкуснейшую паэлью, потом
она с горячностью рассказывала ему разные эзотерические чудеса, в которые
безоговорочно верила.
Он слушал самым серьезным образом, не сводя с нее глаз: в
желтоватом свете маленького настенного бра ее подвижное лицо напоминало облик
дочери какого-нибудь индейского вождя. Густые и длинные волосы она досадливо
отбрасывала за спину то с правой, то с левой стороны, и тогда обнажались
попеременно ее прелестные грудки, словно то одна, то другая, с шаловливым
нетерпением ждали своей очереди «показаться в свете».
О, в мире так много сакрального… Отец ее подруги Мари-Кармен
в молодости учился в католической духовной семинарии. Однажды после ужина он
вошел в семинарскую часовню, думая, что там никого нет. И вдруг увидел перед
алтарем своего товарища по семинарии, который молился на коленях… паря в
воздухе! И отец Мари-Кармен, совершенно потрясенный, бросился бежать оттуда со
всех ног! И никогда не заговаривал с этим своим другом о том, что увидел…
Ее донимали голоса и видения; однажды в этой комнате,
проснувшись, она обнаружила трех цыган с гитарами, рядком сидевших за столом.