— Вот увидишь, — говорил он Ритке, — мы еще
выведем с тобой настоящего орловского белого турмана. От них все идет,
понимаешь? Все голубиное мироздание: и краснопегие ленточные, и московские
серые турманы, и орловские бородуны, и турманы чернопегие… Сейчас их не
встретишь, нет. Прошло их время…
— А Пуховочка? — была у Ритки здесь своя страсть,
любимица, белая голубка, пушистый комочек с темно-вишневыми глазами. Умещалась
голубка у Ритки на ладони. Слетала всегда на ее плечо.
— Э! Пуховочка — орловский белый, да. Но не турман.
Смотри: головка у нее мелкая, гранная, лобик широкий. Но главное — клюв. Клюв у
нее короткий и широкий, и нижняя чавка… ну о-очень маленькая. А у чистопородных
турманов нижняя чавка широ-окая! — и Витя-Голубь прикрывал глаза с почти
такими же, тонкими, бледными, как у Пуховочки, веками, уносясь мечтами в свое
голубиное царство, небесное царство белых турманов…
Когда родился ее спасенный дедом сын, она перед сном каждый
вечер ему рассказывала, и, главное, показывала кого-нибудь из персонажей своего
детства. Многие тогда еще были живы, но в рассказах ее обретали более
выразительные, более значительные черты. Была Ритка незаурядной актрисой,
меняла голоса, выражение лица, походку, и яркие цветистые монологи, сдобренные
акцентом и присущими данному человеку словечками, изливались из нее, согласно
представляемому образу. Так что впоследствии он не способен был отделить в
памяти персонажи и события своего и маминого детства.
Чаще всего просил рассказать про Витю-Голубя, про его
голубятню, безжалостно снесенную племянником после внезапной Витиной смерти.
Тот умер, сидя на площадке перед дверцей в свой Храм, и немедленно со всех
концов неба над Винницей к нему стали слетаться его голуби, будто окликал и
созывал их уже потусторонний, никому из живых неслышимый Витин свист. И пока
соседи не поняли — что произошло, Витя так и сидел — голубиный бог, — чья
душа, подхваченная десятками крыл, уже неслась на всех ветрах к Главному
голубиному заводчику — обсуждать задачи выведения настоящих белых орловских
турманов.
* * *
Синагогу разбомбили в самом начале войны. Ее так и не
восстановили. Но на Замостье, около рынка, неподалеку от вокзала, была хибара —
обычная украинская хатка, беленая, чуть подголубленная (в известку добавляли
синьку), — куда по праздникам наведывалась Нюся. Смешная и странная
картинка запомнилась маленькой Ритке: толпа старых евреев во дворике, задрав
головы, смотрит вверх, где в слуховом окне маячит староста молельного дома,
исполняющий уж заодно обязанности и раввина. С хитро закрученным бараньим рогом
в руке он, тоже задрав голову, всматривается в зеленое меркнущее небо. В толпе
разлита напряженная тишина… Все чего-то ждут, что-то выглядывают в стремительно
темнеющем небе: дождя? самолета? парашютиста?
— Мам… — Ритка дергает Нюсю за руку. — Чего
люди ждут?
— Ша! Первой звезды, доченька.
Но вот староста в слуховом окне голубого домишки значительно
крякает, набирает в грудь воздуху, подносит к округленным усам бараний рог… И
натужные смешные, неприличные звуки несутся из слухового окна… Девочка хохочет,
и напрасно мать пытается пристыдить ее. Заливистый хохот, перекрывая звуки святого
шофара, возносится к небу — отнюдь не мольбой о прощении.
«Что это значит, когда в рог трубят?» — спрашивал сын. Ритка
небрежно махала рукою: «А, их стариковские дела…»
Их стариковские дела с удвоенной силой возобновлялись
весной, когда таял снег, и грязные льдины, покачиваясь и ныряя, плыли по
темному Бугу, и всюду бежала вода… И сильный тревожный запах весны, еще не
тронутый запахом обновленной известки, распирал жадные молодые ноздри.
Тогда начиналась какая-то горячечная деятельность возле
домика-пекарни; подъезжали подводы, груженные мешками с мукой, лошади красили и
без того грязный снег янтарными струями, и дюжие грузчики, взвалив мешки на
спину, спускались по трем ступеням вниз — скособоченный домик оползал,
зарывался в землю. И затем там, в его печеной утробе, целый месяц шла
напряженная работа, и дымила труба, и сухой мучнистый дым трепало весенним
ветром.
Наконец дядя Сёма брал чистую наволочку и шел покупать вот
это, которое и в суп, и в чай, и просто похрустеть… «Вы сколько взяли?» — «А я
два кило…» — «Унас она так идет, так идет…»
Дядя Сёма приносил в дом мацу в наволочке — припрятав за
отвороты пальто. И так же воровато прятал пакет в буфете, на самой верхней
полке. Чего он боялся — фронтовик, кавалер ордена Красной Звезды, а также
медалей «За отвагу» и «За взятие Будапешта»? Вот уж не властей. Дядя Сёма
смертельно боялся тети Лиды, которая была хорошей бабой, но — так он подозревал
— на мацу, это худосочное производное воды и муки, скудный хлеб наш в
пустыне, — посматривала косо. Нет, она не думала, что евреи добавляют в
мацу кровь христианских младенцев. Евреи — нет. А вот еврейки… кто их знает,
этих жирных курв, на которых, чтоб их разорвало, Сёма посматривает во все глаза
и поглаживает их жирные шеи, якобы смахивая с них кисточкой волосы! Вот же не
прогнал он Нюську с ее нагуленным дитём. Не прогнал, и все время подсовывает
денег, и Ритку балует, так что уж все соседи говорят. И вот чует, чует сердце,
что похаживает он к Нюське, прилаживается к ее толстой заднице, щиплет, щиплет
ее мяса.
Скандалы с тетей Лидой вспыхивали раза два в месяц, когда
она чуток выпивала, был такой грех. Выпивать ей не следовало; она выпивки не
держала, квасилась, материлась и становилась нестерпимой. Кричала на весь дом
так, что Нюся запиралась с Риткой наверху в своей комнатке и сидела там,
пережидая бурю.
После бури дядя Сёма поднимался наверх, просить Нюсю
успокоиться и не брать в голову. Все между ними давно уже было переговорено, и
подозрения тети Лиды, само собой, почву под собой имели, и почву давно
утвердившуюся: время от времени Нюся спускалась в подвал, якобы за картошкой
или за квашеной капустой. Сёма прислушивался к ее затихающим внизу шагам и
озабоченно говорил вслух, даже если бывал на кухне один: «пойду, подсоблю… не
надо женщине таскать».
И в кромешной тьме подвала они припадали друг к другу —
родные, глупой судьбой разлученные люди — и краткие эти запретные минуты были
лучшим, чем награждала их жизнь.
Любовные свидания в подвале были совершенно безопасны: Лида
подпола боялась, после того как узнала, что в войну там отсиживались мертвецы. Бесполезно
ей было объяснять, что мертвецами все они стали потом, а в подвале сидели, еще
когда были живыми. Лида была убеждена, что их мертвецкие души томятся там и по
сей день, и ревнуют живых к этому дому, и злобятся, и ждут. Ну что ж… если они
и томились до сих пор в подвале, то зрелище тайных и торопливых воссоединений
Нюси и Сёмы, надо полагать, развлекало и радовало их молчаливые тени.
В те годы тетя Лида еще работала медсестрой в поликлинике, и
когда была трезва, казалась совсем нормальной.
Китайцы возникли гораздо позже.
* * *
Когда Ритка пошла в школу, в жизни дяди Сёмы появилось еще
одно, и тоже тщательно скрываемое удовольствие: он стал посещать родительские
собрания. Всегда надевал форму, как на День Победы. Лида, нехорошо, когда
девочку дразнят в классе безотцовщиной.