Сам домик настолько ушел в землю, что окна его могли служить
дверьми. Через них вполне можно было выйти на улицу, даже не слишком высоко
задирая ногу. Квартирка представляла собой комнату и кухоньку (она же была
прихожей), которые соединялись — и разделялись — огромной беленой печью,
собственно, и прельстившей Нюсю, а Ритке было всё равно. Чердак и крыша
держались на огромном, как кладовая, шкафу в углу и на деревянном столбе, что
стоял среди комнаты, неуверенно кренясь, как алкаш, который вышел из пивнухи и
пытается определить маршрут: то ли домой ползти, то ли еще где добавить.
К прихожке лепился сарай, откуда на чердак вела деревянная
лестница — большой важности деревянная лестница, так как в период дождей и
снега необходимо было ходко сновать на чердак и обратно: крыша была дырявой,
как сито, так что на чердаке под каждой дырой стояли тазы, кастрюли, кувшины,
кадки и прочая утварь, которую, по мере ее наполнения, требовалось опорожнять.
Чем и занимались толстая Нюся и брюхатая Ритка, взлетая по деревянной ветхой
лестнице на чердак, как матросы на фок-мачту.
Во всем остальном квартира была превосходной. Женщины
законопатили окна и подоткнули все щели и зиму пересидели вполне уютно,
наблюдая из окна черный, от гари близкой электростанции, снег; а уж когда он
сошел, Нюся принялась кроить и сметывать распашонки.
* * *
Свой приплод Ритка недоносила, так как ей пришлось
поучаствовать в драке соседей: благополучно завершив очередной честный срок,
вор Володька вышел на очередную краткосрочную волю, и по сему случаю соседи
собрали «поздравительную встречу» у дяди Шайки — своеобразный торжественный
въезд в Иерусалимку.
Володьку на Иерусалимке уважали: худой, сухопарый, со
сверкающими фиксами в чуть скособоченном рту, с тонкими блуждающими пальцами
рук, был он гениальный карманник. Собрались все соседи: и дядя Миша, шофер
хлебовозки, и спекулянт-тунеядец Вольфсон, и изысканный осел Исаак с орденом
Героя Соцтруда на лацкане костюма; приехал из Тернополя старый друг Володьки,
Ваня — «честно делать» какие-то новые дела. Выпили уже по третьей, беседа текла
дружная и горластая…
Нюся с Риткой разносили пирожки с капустой (печь оказалась
великолепной: ровножаркой, не дымной, приемистой. Нюся сама ее топила, благо уголь
и дрова были заготовлены в сарае еще с прошлой Володькиной воли).
Так что Ритка разносила пирожки, тяжело протискиваясь брюхом
между стеной и спинками стульев. Начала спора не слышала. Только вдруг
наступила тишина, и в этой тишине ласковый Володькин голос проговорил в
направлении дяди Шайки, восседавшего напротив него на крепком табурете:
— Я знаю пятьдесят смертельных приемов
джиу-джитсу, — выговаривая это «джи» как-то зловеще мягко.
На что дядя Шайка спокойно заметил, демонстрируя
растопыренную, как крыло могучей индейки, пятерню:
— А я тебя ото так возьму за орлышко, сожму ото так… из
тебя вся твоя «джиу-джица» и вытечет.
Неторопливо поднялись оба, зачем-то разом сметая со стола
тарелки…
Нюся завопила сиреной — от испуга за Риткин живот: тут бы в
общей свальной драке ребенка-то ей и выдавили б, никакой акушерки не надо.
Но Ритка недаром была кандидатом в мастера спорта. И хотя
брюхо фехтованию не помощник, она довольно ловко выбралась из драки,
прокладывая себе дорогу подвернувшейся шваброй: выпад, малый батман, большой
батман, захват, укол!
После чего уже дома согнулась дугой, обхватив обеими руками
тяжелый камень внизу живота…
5
Когда Ритку привезли из роддома, дядя Сёма заставил себя
нанести визит, вернее, помчался со всех ног: заковылял к Иерусалимке, энергично
кренясь влево и выбрасывая вправо ногу в ортопедическом ботинке. Повод! Он ждал
этого повода много месяцев, а теперь, когда Ритка с прицепом унижена и
приструнена, и никому, кроме родного дядьки, болеющего за всех душою, не
нужна, — вот теперь он может явиться, строгий и неумолимый, расставить все
по местам, дать на несчастного мамзера
[30]
денег, и, главное, позволить
им с Нюсей вернуться. Пусть уже вернутся, Господи, если ты есть!
Увидев покосившийся домик, какие обычно рисовали в детской
книжке про рыбака и золотую рыбку — только разбитого корыта у порога не
хватало, — дядя Сёма остановился и от оторопи не мог двинуться, не мог
заставить себя подойти к двери, обитой пухлым рваным во многих местах
дерматином.
Наконец, постучав, толкнул дверь и вошел — через
кухню-прихожую — в комнату, неожиданно светлую, наполненную благостно
евангельским, охристо-солнечным воздухом…
Ритка лежала на тахте, опершись на локоть, и внимательно
рассматривала копошащегося у нее под боком новорожденного, который с
невероятной для такой букашки энергией молотил ногами воздух, а кулачками
работал, как заправский насос.
— Ребенка прикрой, застудишь! — надсадно крикнул с
порога дядя Сёма, у которого сердце при виде нее ухнуло и застыло: такая она
была красивая, Ритка, в этом голубом, в белый горох, халатике, такая сила в ней
была сумасшедшая, такая воля, и плевательство на все!
Он хотел сказать, что приготовил — сдержанно-достойное,
примирительное: мол, вот, родился все же человек, деваться-то некуда; и надо бы
уже остепениться, подумать о будущем, вернуться из этой клоаки в нормальный
дом, завершить учебу, найти работу. Ну, и тому подобное, поучительное…
Вместо этого проговорил с горечью:
— Ну, что? Доигралась? — как будто вся история
стала ему известна вот только минуту назад.
— Ага! — сияя младенцу, отозвалась она, ловя
крошечную пятку в свою ладонь и отпуская, ловя ее, и отпуская, без конца: —
Посмотри, дядя: все у нас есть — руки, ноги, и пузень, и спинка, и складочки
везде… и глазки серые… и для души все на месте…
Воздух этой халупы был уже пропитан ее запахом, к которому
примешивалось что-то еще, ужасно волнующее: запах молочного младенца,
нежно-голубиный неостывший аромат материнского лона. И застарелая бездетная
тоска сжала горло так, что несколько мгновений Сёма слова не мог вымолвить.
Боялся он взглянуть на ребенка, подозревая, что сейчас по
внешности все поймет, угадает отца, и не будет сил терпеть унижения, и побежит
он, пожилой инвалид войны, точить на молодого негодяя кулаки или чего
пострашнее…
Сделал несколько шагов к тахте, взглянул на дитя и обмер:
Перед ним лежал все тот же окаянный Захар, опять Захар и
только Захар, словно этот мертвый паскудник — гопник этот! — как-то
умудрился сделать ребенка собственной дочери! Ах, ты ж…! О-о-споди ж…!
Сёма опустился на краешек тахты, свесил безвольно кисти рук
между колен. Смотрел на шустрого мальца искоса, боковым ревнивым зрением.
— Ну и… как назвала?
— Захаром, как еще, — легко ответила Ритка,
продолжая веселую сосредоточенную охоту за брыкливой пяточкой.