— Так… — тяжело проговорил он. — А отчество,
значит?
— Ну и отчество, чего там. Захар Миронович. Как есть,
так и есть.
И будто подписывая сей вердикт, мальчишка пустил над собой
колесом такую невероятную струю, что на мгновение показалось: она застыла в
воздухе золотистой радугой или огромным нимбом, в котором сам он поместился
весь, без остатка.
Глава пятая
1
…Звонко-витражная радуга увязла одной клоунской штаниной в
долине Кедрона, другую штанину перекинула далеко, в Заиорданье. И он, как в
детстве, когда думал, что можно вбежать в цветной полосатый столб (и
раскраситься: одна щека зеленая, другая малиновая, и руки раскинуть: ладонь
желтая, ладонь фиолетовая), — ускорил шаги, оказался на улице
Салах-ад-Дина, пробежав вдоль закрытых еще — раннее утро — арабских лавок,
углубился под арочные своды рынка крестоносцев и понял, наконец, куда идет: в
лавку Халиля. Он давно обещал Марго привезти какую-нибудь скатерку из
дамасского шелка.
Миновав справа угол Пестеля и Моховой, он с усилием заставил
себя повернуть налево, к улочке, ведущей к Храму Гроба Господня; вот еще
поворот, и еще один — налево… Не дать снова затащить себя в сторону их с
Андрюшей мастерской, то — другое, другое… Сейчас по курсу корабля — лавка
Халиля.
Вот, наконец, и она: стеклянный пол, под которым видны
остатки стен византийской церкви, широкий стеклянный прилавок в сумеречной
глубине лавки. А где уважаемый Халиль, спрашивает он преподавателя — имя
запамятовал — с кафедры монументальной живописи академии художеств, у него была
еще такая странная плотоядная привычка облизывать губы… А вот и он, Халиль,
кружит вниз по витой железной лесенке со второго этажа: — Адон Заккарийа, рад
видеть тебя, надеюсь, ты не спешишь? — и через плечо велит тому,
безымянному, вернее, потерявшему имя преподавателю с монументалки… нет, это уже
тринадцатилетний внучок Халиля, впрочем, и этот без имени:
— Кофе, кофе… — тебе турки, Заккарийа, или шахор?
[31]
— живо!
Мальчик исчезает и не появится уже никогда, как и кофе.
Вместо него обнаруживается в глубине под лестницей еще один, прежде
незамеченный прилавок, за которым на полках тусклым старым серебром мерцают…
— А что, Халиль, ты расширил бизнес? Мне казалось, ты
гордился, что занят исключительно шелком.
— Э, какой там бизнес! Небольшая личная коллекция, хабиби…
Ты погляди, что мне на днях достали: старинная благородная вещь. — И через
плечо кивает, и подмигивает, приглашая взглянуть… Взгляд скользит за рукой
Халиля на одну из полок, где… ах, плечом закрывает, плечом…
— Отойди! — кричит Заккарийа, — отойди! —
и с силой отстранив Халиля, — да никакой это, к чертям, не Халиль, а
скупщик, гад, Юрий Маркович, сволочь, прочь!!! — тянет руку за своим
наследным кубком, за уделом своим: прочесть скорее, прочесть, что же там, на
подставке-юбочке выбито?.. А вот оно, вот… — дрожат влажные от волнения
руки: «Последний срок сдачи реферата — в начале марта, коллеги!» И словно
издеваясь, пляшет гравированный галеон-трехмачтовик на крутой волне, и кубок
выпадает из руки — стук! — и прыгает вниз, пересчитывая каждую из стеклянных
полок — звяк! звяк! звяк!
Он открыл глаза… Легкое колыхание ангельски-белого крыла на
широком окне, белые ризы мадонны, палома бланка… О господи, где я? Что это?
Звяк… звяк… звяк… звяк… звяк…
Он сел на кровати, с силой потер лицо, медленно приходя в
себя. Ну, да: Италия, озеро Тенно, альпийский рай у подножия горы Мисоне. А
звяк — это коровий колоколец. Под него даже уютно спать — нормальному человеку,
само собой, а не тебе, известному коллекционеру ночных кошмаров.
В который раз он вспомнил не этот, привычный и призрачный, а
настоящий кошмар: то утро, когда Жука обнаружила пропажу. Ее вздувшееся
парусом, побелевшее горло и вылезающие из орбит глаза. Вот тогда он оцепенел от
необъяснимого, никогда ни до, ни после не испытанного страха, и застыл, окаменел,
не заслонялся руками, пока она била его кухонным полотенцем, горько рыдая и
беспомощно выкрикивая: «Наш удел… подлец! мерзавец! наш удел!!!»
…Жука, простишь ли ты меня!
Он накинул халат и вышел на балкон.
Раннее утро в глубокой альпийской тени гор: немыслимая
картинная красота, противопоказанная любому живописцу. Словно Всевышнему в этих
краях изменило чувство меры, и вместо нежнейшей растушевки, он — особенно в
полдень — пошел в ярмарочный разнос, шлепая буйные краски на клеенчатый коврик:
высокие пики изумрудно-зеленых гор, прямолинейная «сочная» синь высокого неба,
отполированная гладь озера с крошечным островком торчащих вразнобой берез…
Но ранним утром здешние краски еще деликатны и бледны.
Легкая прозрачная кисть…
Со стороны виллы Эдуарда и Сильваны доносился разновысокий
лай множества собачьих глоток, и взрослых и щенячьих: Сильвана разводила собак
альпийской пастушьей породы, и месяца два назад у них народился очередной
помет.
Прямо в халате он вышел на крыльцо пансиона, мимо
рабочего-косаря (бонжорно! — бонжорно, синьоре!) — сбежал по зеленому
косогору к росистой калитке. Та открывалась прямо в озеро, деревянные ступени
уходили с небольшого помоста в воду…
Сегодня можно поплавать нагишом — Сильвана вчера увезла на
случку одну из любимых сук, работник, косарь, не в счет, а единственная, кроме
поместья Эдуарда, вилла на противоположном берегу выглядит если не вовсе
покинутой, то пока безлюдной.
Он скинул халат, шумно выдохнул и сиганул в холодную,
нереальной прозрачности воду и поплыл в предвкушении толчков ледяных ключей
споднизу, с самого дна. Они упруго били в живот и в грудь, нанося неожиданные
дерзкие удары, и в этой бесцеремонной ласке горного озера таилось изысканное
наслаждение…
…Смешно: с какой это стати ему приснилась сегодня шелковая лавка
Халиля? Он не был там года полтора. А, вот почему: он рассказывал вчера Эдуарду
о тамошнем бизнесе изготовления святынь, заодно описал Халиля, пожилого перса
противоречивой внешности: робкие водянисто-зеленые глаза и рот, изобилием
острых зубов похожий на акулью пасть. Кажется, что во рту их втрое больше, чем
требуется: поверх одного ряда вразнобой и как бы про запас растет еще один —
как вон те березы на островке.
Этих шелковых лавок в мире пять: три в Сирии, одна в Дубаи и
вот, последняя — в Иерусалиме; и здесь, у Халиля можно потолковать с портными
иерусалимских патриархов самых разных конфессий. Сюда на несколько часов
наведываются и кутюрье с мировыми именами, и портные из Ватикана: праздничное
облачение для церковных иерархов тоже шьется из дамасского шелка. А лавочка-то
с гулькин нос: спускаешься по узкой боковой щели рынка и внимательно двери
считаешь — не пропустить бы. Входишь и попадаешь в маленькую комнату. Под
ногами, сквозь толстое стекло пола, виднеются ржавые на вид глыбы явно
археологического происхождения, хозяин уверяет — византийского. Ну, Византия
здесь — вчерашний день.