К тому времени в здании управления Юго-Западной железной
дороги расселился пединститут, в знакомых коридорах которого Нюся продолжала
наяривать шваброй. Работу свою обожала, справедливо считала себя незаменимым
сотрудником. Поэтому, когда, учтиво и торжественно ей предложил воссоединиться
вдовец Иван Борисыч Петренко, преподаватель марксизма-ленинизма, она с
достоинством (хотя и всплакнув горячо и прерывисто над всей своей жизнью)
предложение его приняла… И такая это вышла голубиная пара, две такие умиленные
друг другом души, что Нюся, как переехала к Ване в его дом в Старом городе, так
и пропала там посреди его немаленького фруктового сада, в счастливейшем
хозяйствовании, в готовке—жарке—парке, консервировании и сушке грибов.
Иногда они приходили в гости к Литвакам, обязательно с
гостинцем — банкой варенья или грибов, и сидели долго, подробно обсуждая друг с
другом (никому, кроме них самих, это интересно не было) качество содержимого
открытой банки. «Вань, со сливой-то мы перемудрили, — замечала Нюся,
осторожно пробуя повидло с ложки, — сахару-то мы перебухали». Ваня
решительно у нее эту ложку забирал, пробовал сам, шевеля губами, перетирая
что-то во рту седой щеткой верхней губы. И так же решительно заявлял:
— Нюсик! Неправа! Слива иск-лю-чи-тельная!
Мама к этим визитам относилась с иронией, за глаза называя
пару голубков «Коробочками». Вон, сынок, встречай, идут твои Коробочки, говорила,
усмехаясь, а сама обязательно куда-нибудь усвистывала, только ее и видали.
— Ты куда, Ритка?! — возмущенно кричал ей вслед
дядя Сёма. — К тебе вон мать в гости пришла! — и рукой махал, почти
беззвучно приговаривая: — От ведь… ш-шалава!
Покорно тащился ставить чайник и весь вечер сидел,
поддерживая унылыми междометиями оживленный разговор Нюси с Ваней.
Про такие пары обычно в сказках сказывается: жили долго и
счастливо и умерли в один день. Жили они, это верно, счастливо, но не очень
долго — лет пять; хотя и умерли в один день: в старый «запорожец» дяди Вани, в
котором, перегруженные баночками, корзинками и бидонами, они с Нюсей тихо и
тряско пылили на Азовское море — отдохнуть, врезался шатун-грузовик, угнанный
прямо со стройплощадки студентом, веселым идиотом-спорщиком. Так что
хлопотливому и родственному Сёме было теперь кого навещать на Пятничанском
кладбище…
И вот кто еще дожил до счастливой смерти — капитан Рахмил; воздушный
капитан Рахмил — китель на голое тело; его прямо с кроватью забрала
Любка-фашистка, которая после смерти отчима стала единоличной домовладелицей. И
сразу после похорон сурового старика, что все годы препятствовал ее счастью,
она привела грузовик к их калитке, и два дюжих грузчика подняли кровать с
лежащим на ней, высушенным, как египетская мумия, капитаном, и понесли под
бегущими тенями от листвы старой груши…
Он лежал в скользящих солнечных бликах, свежевыбритый
капитан Рахмил, и улыбался в самое небо, и рядом с кроватью, держа капитана за
руку, вскачь поспешала немолодая, абсолютно счастливая Любка.
* * *
А вот старый Глейзер, кряхтя и кашляя, еще носил в своем
ящике на плече сквозистое небо.
— Очень любознательный мальчик, — одобрительно
говорил он про маленького Захара, а тот, бывало, часами бегал за Глейзером по
улицам, заменяя стекольщику давно издохшего черного пса. Помогал, подавал
инструмент, подтаскивал ящик… — Любознательный мальчик… И у него такой
глаз точный, настоящего стекольщика глаз! И все время он так чудно улыбается —
даже не скажешь, что — главный тут разбойник.
Ну, какой там разбойник: дрался маленький Захарка очень
редко, по необходимости, которую, правда, сам себе и назначал. А вообще был
необычайно дружелюбен.
С этим парадоксом столкнулся физрук новой дальней школы,
куда мама решила перевести Захарку после череды нескольких особенно славных его
драк. Чем дальше, тем менее убедителен был их с мамой коронный номер: держа
сына за руку, мама являлась в кабинет директора на очередную разборку, и с
первыми воплями разгневанной мамаши потерпевшего мальчика (всегда более
крупного, чем мальчиш-кибальчиш Захарка), она как котенка вытягивала за руку
своего малыша и тихо презрительно спрашивала:
— Вам не стыдно?
А новая школа была хороша еще тем, что в ней когда-то
училась мама, и даже вот у этого самого, сейчас уже пожилого физрука Анатолия
Иваныча, который предсказывал когда-то маме спортивную победу, ту, что она
все-таки, кто бы там чего ни говорил, — одержала.
И первый урок был как раз физкультура, любимый и радостный
предмет.
— Ну пошли, пацан, я тебя представлю новым
друзьям, — сказал Анатолий Иваныч, похлопывая мальчика по плечу.
В спортзал уже высыпали из раздевалок ребята. Над всеми реял
рыжий Дзюба, могутный второгодник-рецидивист, застревавший во втором и в
четвертом классах. Он любил гонять мяч, ни в каких иных видах спорта не
участвовал, на него давно уже махнули рукой. И сейчас он остервенело бил мячом
об пол, будто вколачивал кувалдой чугунный штырь.
— Ребята, построились, живо! — Анатолий Иваныч
придерживал возле себя — покровительственная ладонь на плече —
мальчика-с-пальчик, — того, что по росту должен был замкнуть линейку.
— Сначала познакомлю вас с новым учеником и вашим новым
товарищем. Его зовут Захар.
Прежде чем ладонь физрука мягко отправила мальчика в конец
линейки, раздался голос Дзюбы: «Заха-ар? Эт как — „Харя“, что ли?»
Дальше, как вспоминал физрук, все произошло с какой-то
удивительной нереальной скоростью. Пацанчик под его рукой светло рассмеялся,
будто не его обидели, и повторил с явным удовольствием:
— Харя! — после чего маленькой торпедой вылетел
вперед, и Дзюба согнулся и молча рухнул, зажимая пах обеими руками. А малыш
вскочил на его тушу и стал упруго отплясывать, притоптывая, уминая ногами, с
каждым пинком восторженно, как удачную шутку, повторяя: — Харя! Харя! Харя!
И когда пораженный Анатолий Иваныч с воплем:
— Ты что-о, ты что де-ла-ешь?! — сграбастал его за
шиворот и так и понес в учительскую на вытянутой руке, мальчик все еще смеялся…
Урок был сорван, Дзюбу отволокли в медпункт, и позже в
учительской Анатолий Иваныч сурово Захару сказал:
— Ну, знаешь… я понимаю, Дзюба — дурак, это правда… Но
ты уж как-то… слишком. Что ж так, зверски-то?
И малыш серьезно глянул ему в глаза и сказал:
— Но ведь надо было, — и совсем по-взрослому, даже
как-то проникновенно повторил, будто разъяснял непонятливому физруку нечто
важное: — Так было надо…
Пацан непрост, подумал тогда физрук, не зная, что на это
ответить. А вечером, уже попивая дома перед телевизором ромашковый чай, что
ежедневно заваривала ему жена — против запоров, — вспомнил утреннее дикое
происшествие и с уважением подумал: «Как он, Риткин-то пацан, прав на самом
деле! И будто кто его научил: ведь первейший закон выживания!»