Вместо мамы из комнат выскочила незнакомая брюнетка,
раскинула руки, ахнула: «Мла-де-е-нец!» — и навалилась на него, облапила. С удовольствием
по-хозяйски обхлопала ладонью его блестящую от пота грудь: «Младенец, а ты уж
совсем не младенец! Такой италья-анистый! Прям Челентано!».
Танька теперь оказалась маленькой и по-прежнему тощей.
Что-то было в ней от шальной козы, что-то… он пробовал определить и не мог.
Наконец мысленно проговорил: беззаконное. И почему-то от этих мыслей в нем
напряглась какая-то жила, и все внутри воспротивилось ее гулящей ладони, и все
же одновременно повлеклось за ней, будто некий строгач-тюремщик, запиравший его
так долго на железный внутренний засов, вдруг провернул ключ в замочной
скважине и глухо бормотнул: иди! Можно.
Он отшатнулся и буркнул:
— Отзынь, не лапай! Я те не племенной жеребчик.
Но с этой минуты началось тайное, дурное,
тягостно-томительное, обоюдное их кружение — высматривание друг друга: здесь ли
она — он… здесь, здесь, неподалеку. Так хищник кружит вокруг будущей жертвы.
Целыми днями Танька в своем коротком (дядя Сёма говорил — кошмаристом)
балахоне на бретельках шаталась по дому или валялась в гамаке с книжкой,
посматривая оттуда за мягкими передвижениями Захара по двору, то и дело
перекладывая, одну на другую, свои белые ноги, с хрустом потягиваясь…
Иногда звала, сощурив глаза: «Младе-е-нец! Эй, младенец!» —
и куда-нибудь посылала: воды принести или пригоршню смородины с куста нарвать…
Он отмалчивался или буркал все то же «отзынь». Нет, пожалуй,
никто бы не определил — кто тут жертва, а кто хищник.
* * *
Все разрешилось сонным жарким днем, когда, по просьбе дядьки
перетаскав со двора в сарай какие-то доски и изрядно вспотев, Захар пошел
ополоснуться в «гробину».
В свое время дядя Сёма сколотил во дворе из щитов душевую
кабину, провел туда воду и водрузил наверху бак. Кабина напоминала катафалк,
поставленный на попа, как бы парящий в воздухе на четырех железных кольях;
споднизу «душевой гробины» виднелись босые ноги — своеобразное «занято». Внутри
кабина была удобной, с деревянной полочкой для мочалки и мыла. Запиралась, как
и положено, на щеколду.
Жаркий полдень в то лето сквозь крону платана каждый день
выпекал на железной крыше солнечные блины. Бархатно гудели шмели над кустами
теткиной черной смородины, мельтешили в воздухе крошечные голубые бабочки и
желтые капустницы. Сонная одурь повисла над двором, над спящей в гамаке
черноволосой Танькой… Тетя Лида с утра ушла за чем-то в город, дядя отправился
вздремнуть, и через пять минут из зашторенного окна их спальни уже катился
ровными волнами по двору его натруженный храп.
Захар вошел в душевую, разделся, пустил воду… Она, к
сожалению, была сильно прогрета солнцем. Он намылился, смыл пену и, закинув
голову, посмотрел в синее-синее небо, оттеняемое сверкающим алюминиевым баком,
вдоль которого косо тянулся белый, распушенный на конце хвост пролетевшего
самолета…
В это мгновение распахнулась дверь душевой. В ней стояла
Танька — босая, в своем коротком балахоне на двух бретельках, с жадной
блуждающей улыбочкой, по-хозяйски насмешливо его разглядывая. Она что-то
собиралась сказать, видать, приготовила свою прелюдию, но не успела. Да
впоследствии и сам он не мог дать себе отчет: кто, какой наставник продиктовал
ему эти молниеносные действия. Одной мокрой рукой он схватил ее за волосы и,
мотнув их на кулак, втащил Таньку внутрь кабины. Второй рукой защелкнул
задвижку. И обеими руками подхватив под ляжки, взгромоздил захватчицу на
деревянную полку. Сюрпризом оказалось то, что ему не с чем было бороться,
нечего было с нее стаскивать: эта дикая коза была совершенно готова, уже минут
десять назад закинув свои трусы за кусты смородины. Обескураженная быстротой и
неожиданной точностью действий «младенца», она поначалу растерялась,
замешкалась… но вдруг охнула, ощерилась и, обхватив его обеими руками и ногами
— как обезьяна ствол пальмы — запрокинула голову и замычала горлом: томительно
и густо, как далекий паровоз… И он, удивляясь себе самому, понял, что попал…
Изнутри его мерно раскачивал и распирал набухающий прибой,
девятый вал которого уже шел на него стеной и грозил обрушить на деревянную
мокрую решетку душевой, и нестерпимей всего на свете его тянуло ринуться с
головой под эту глыбину, чтоб она раздавила его, выплеснула из него невероятное
напряжение и сладкую боль… Но вколачивая вражину-Таньку в щитовую стенку, он
почему-то знал, что должен дождаться, дождаться от нее чего-то… чего-то
дождаться, заработать какую-то важную награду, прежде чем ухнуть с головой в
крутую волну. И дождался: Танька вдруг выгнулась, закатила глаза, забилась,
обвисла на его руках… и умерла. И тогда, вслед за ней, ликуя всеми
переплетенными с ней корнями, он изумленно взорвался и мучительно долго умирал,
уплывая на ослабевших ногах вслед за стихающим девятым валом, что тащил его за
собою, как дохлого пса…
…Эту сцену — снаружи — наблюдала окаменевшая мама. Она
должна была вернуться с тренировок к пяти, но вернулась раньше, и вошла в
калитку как раз тогда, когда с треском захлопнулась дверь душевой, и вторая
пара босых ног вознеслась, после чего «душевая гробина» ходила ходуном, как
избушка на курьих ножках, вернее, на ногах ее сына — долго. До изумления долго.
Рановато, смущенно подумала она. Ох, рановато… Мерзавка
Танька!
Вечером она велела сыну принести из сарая пыльную раскладуху
с тремя бренчащими пружинами и продавленным брезентом. Молча выбила ее жесткой
ладонью, раскинула рядом с тахтой, застелила чистым бельем.
— Мам… — выдавил Захар, наблюдая за ее
сноровистыми руками. — Ты чего, мам?..
— Все, сынок, — проговорила она мягко, — ты
ведь уже взрослый.
Они одновременно подняли головы и глянули друг другу в
глаза. И он понял, что она знает, залился темной горячей кровью… и подчинился.
Но под утро, проворочавшись на скрипучей раскладухе без сна,
воровато заполз под мамино одеяло. Лечь на свое привычное место, голова к
голове с мамой, — не посмел. Виноватый, оскверненный, проклятый навеки,
тихонько лег к ней валетом, по-детски подложив под голову ладони.
Утром, как всегда явившись будить своих беспробудных
пожарников, дядя Сёма застал странную картину. Эти двое спали крепчайшим
утренним сном. Только Зюня лежал почему-то головою к Риткиным ногам, во сне
прижавшись щекой к босым материнским ступням.
Дядя Сёма вздохнул, постоял, постоял над ними… и вышел.
И еще целый месяц мучительно длилась летняя жара, стекая
изнурительным потом по рукам, ногам, между грудями, по животам… так, что им с
Танькой пришлось укрываться в подвале, где было не только не жарко, а даже
холодно.
— Ледяная, — деловито сообщала она, трогая ладонью
кирпичную кладку подвальной ниши.
И Захар снимал с капустной бочки большой серый щит, вдвигал
его в широкую стенную нишу, нырял туда и шептал, протягивая руки: