Ну да, сказал Андрюша, а остановиться где же, хотя б на
время экзаменов?
И вот тогда…
Ша, хлопчики, торжественно проговорил дядя Сёма, складывая
газету и оглаживая ее на сгибе, ша, у меня от Нюси остался один адресок!
И смешной старый дядька написал то историческое письмо,
благодаря которому жизнь сложилась так, как сложилась. И хватит уже об этом…
Если вам не плевать на родство, писал дядя Сёма, то вот вам
возможность поучаствовать в судьбе чудного мальчика, приютить у себя родного,
скажем прямо, вашего племянника. Само собой, на время — пока он не получит
койку в интернате.
(Было решено, что при благоприятном ответе неизвестной
родственницы Захар поедет первым, в разведку).
* * *
Получив письмо, Жука разволновалась.
Нет, она не больно думала все эти годы о своей сестре,
которую помнила смутно каким-то кудрявым младенцем; в связи с обстоятельствами
судьбы лишена была того чувства родственности, о котором топорно писал этот
винницкий Сёма. И вообще, Жука давно уже привыкла жить для себя. Звездные годы
ее взрослости и ответственности пришлись на блокаду и эвакуацию, на тяжелое
детство; и как сама блокада ушла во мглу детской памяти, которую подсознание не
собиралось рассеивать, так и желание кого-то опекать, отвечать за кого-то
исчезло и растворилось в заботе и в мыслях о себе. Ей никто особо не был нужен.
После того, как в пятьдесят втором тетя Ксана выхлопотала себе комнату в
коммуналке на Крестовском, Жука осталась в райских условиях, полной хозяйкой
сорокаметровой залы, и лишь с тремя вполне приличными соседями в квартире:
бывшую гостиную занимала пожилая косметичка Людмилочка, с тщательно
зашпаклеванным, каким-то барельефным лицом, являя собою наглядный уровень
профессионального мастерства. К ней ходили на дом клиентки, и тоже — дамы всё
изысканные, которые, правда, могли вас и напугать, если внезапно столкнуться с
ними перед дверью в ванную, куда с вытаращенными глазами, прикрывая полотенцем
груди, они устремлялись смывать клубничную или отбеливающую маску.
Бывшую родительскую спальню и бывшую детскую — ее, Жуки,
детскую, — занимал подполковник Щукин с женой, тоже — люди достойные,
потерявшие двух сыновей в войну, — ах, да что говорить, у каждого свое
горе: вот так все сложилось, и никто не виноват. Главное, ни о чем не думать и
не заглядывать в приоткрытую дверь комнаты Людмилочки на мамин рояль, на
котором восьмилетняя Жука так долго учила «Менуэт» Баха. (Рояль выжил во время
блокады и эвакуации Жуки в Пермь только потому, что застрял в дверях комнаты —
его не смогли вынести…)
Ну и что, что Людмилочка ни на чем не играет, а вернуть
рояль решительно отказалась. Ее можно понять: мало ли кто вот так нагрянет да
станет на привычную твою мебель права предъявлять. Главное: соседи у Жуки
тихие, непьющие (вон тетя Ксана все разбиралась со своими алкашами за стенкой,
что заварку у нее воровали, а как пришла однажды в милицию по делам прописки да
увидала там на стенде «Их разыскивает милиция» фото своего соседа, так вопрос о
заварке разом и отпал).
Давным-давно Жука была замужем за неким геологом, который
слишком часто и слишком надолго уезжал, и за время трехлетнего брака
отсутствовал дома в целом месяцев пятнадцать — возможно, потому ей как-то не
пришлось родить ребенка. А возможно, судьба, что зорко приглядывает за всеми
нами, приметила ее, Жуки, абсолютную, исчерпывающую любовь к себе, и разрешение
на ребеночка не выдала.
Ко времени получения эпохального письма от дяди Сёмы Жука
преподавала в университете испанскую литературу, была обеспечена, независима,
любила вмиг сорваться с места и вдруг оказаться в каком-нибудь поезде;
частенько наведывалась в Москву — по театрам прошвырнуться, навестить испанских
друзей; там, в Испанском культурном центре на улице Жданова, всегда было
накурено и шумно, пахло хорошим кофе, орал телевизор, за столиками сидели
пожилые испанцы в своих беретах, которые пили вино, смотрели футбол, играли в
шахматы и, бурно жестикулируя, обсуждали тех, кто уже вернулся домой… А за
стойкой бара с отличной машиной для кофе всегда царил неизменный администратор,
весельчак Альваро Сьерра — маленький, рыжий, по кличке почему-то «Агент», он
замечательно пел две песни: «Армия Эбро», и «Гвоздики» — чистым и робким,
замирающим на высотах голосом.
Молодость, что уж там говорить, пролетела, однако романтический
тонус отнюдь не унесла с собой. Жука была бодра, по утрам совершала еще
некоторые балетные па у раскрытого окна — например, с легкостью держала арабеск
или, как в народе это называют — «ласточку».
Одним словом, в расцвете своих зрелых спокойных лет Жука
жила интересной и насыщенной жизнью, ни в каких провинциальных родственниках не
нуждаясь.
Однако… ее как-то тронуло, что неизвестный юноша носит
полное имя ее отца. Даже странно представить, что на свете кто-то еще может
называться Захаром Мироновичем Кордовиным… (тогда она еще и вообразить была не
в состоянии, до какого болезненного оцепенения этот юноша похож на папу!).
Одним словом, письмо угодило Жуке под настроение в нужную
минуту: она как раз вернулась из Кисловодска, где провела три чудесных, никого
не обязывающих недели с одним председателем райпотребсоюза Махачкалинского
района («скажем так, Фанни Захаровна: люди приходят, того-сего им надо, можно ли
тот-другой эшелон списать, так? Деньги у нас не считают. Деньги кладут на
весы».).
Она подумала — ну, в самом деле, что это я? Какие счеты, все
мертвы, жизнь продолжается… Села и написала, что принять племянника она не
против. Пусть приезжает и остановится у нее.
Само собой, на время.
Само собой, он остался у нее навсегда.
И дело не в той оторопи, которая буквально парализовала ее,
когда, открыв на звонок дверь, она увидела на пороге обаятельного черноволосого
крепыша с беспощадными серыми глазами; дело в его мягкой безоговорочной воле,
которой — точно как у папы — подчинялись все, кто попадал в сферу его взгляда,
улыбки, брошенного вскользь замечания или шутки.
И все годы учебы он проспал на полу, на красном надувном
матрасе, купленном в спортивном отделе Винницкого универмага. («Зюня, ты не
должен быть для тети обузой. Ты должен быть скромный самостоятельный парень.
Развернул — надул — лег — уснул. Проснулся — сдул — сложил — ушел на экзамен».)
Ах, красный матрас, красное плавучее средство — как же он оказался
крепок, надежен и упруг! Как часто он выдерживал двоих — особенно в те недели,
когда тетя уезжала в свои Гагры — Сочи — Кисловодск (взяв с него
честное-благородное слово не паскудить, то есть, не осквернять ее благородного
ложа. Могла и не волноваться: более неудобного снаряда для упражнений в любви
вообразить было немыслимо).
Тогда бывший кабинет деда словно приосанивался, стряхивал с
себя унылые будни, жадно вслушиваясь в молодой смех, стоны и шепот, —
возможно, вспоминал своего давнего хозяина.
Какие заплывы совершались тогда на красном надувном галеоне,
какие соревнования — кто дольше, кто дальше, кто выше… Неутомимо: и кролем, и
брассом, и на спине… или как капитан, вглядываясь в даль, в окна и чердаки дома
напротив, поверх двух шелковистых, пушком покрытых волн, то утихающих в
истомном штиле, то поднимающих капитана ввысь, на гребень вздыбленного вала
спины, с пенной гривой самых разных — рыжих, каштановых, русых, пепельных
кудрей, — в ожидании последнего ликующего вопля: «Земля! Земля-а-а-а!!!»…